Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда он закончит, – шепнул Майринк мне на ухо, – не забудь взять деньги.
– А что я должен делать?
Бартоломеус Шпрангер поманил меня в глубину комнаты. Ярослав Майринк пожелал нам доброго дня и удалился. Я остался наедине с этим маньяком.
– Ляг, пожалуйста, – сказал Шпрангер на моем языке, – близко с черепом.
– Зачем?
– Растянись на него, вот так. Не урони табличку.
– Вот эту доску?
– Это табличка.
– И что тут написано?
– Капуста, два геллера фунт. Но на картине она будет гласить: «Сегодня – я, завтра – ты». Что… Что ты делаешь?
– Я… лежу на черепе.
– Но ты же одет. Раздевайся.
Читатель, я бы даже тебе заплатил, чтобы ты так не смеялся. Неохотно снимая свою промокшую одежду – от которой исходила убийственную вонь, – я как мог аккуратно вешал ее на спинку стула. Бартоломеус Шпрангер готовил маленький этюдный холст, выдергивая булавки изо рта, как вставные зубы, и время от времени поглядывал на мое унижение. Я весь покрылся гусиной кожей, но старательно сдерживал дрожь; снизу у меня все сморщилось. При этом я пытался убедить себя в том, что в этих взглядах нет ни извращенности, ни злого умысла. В выражении лица Шпрангера присутствовало нечто, знакомое и мне самому. В нем было что-то от внимательного разглядывания себя в зеркале.
Небольшое полотно, для которого я служил моделью, оказалось vanitas – размышлением о бренности всего сущего. Я, ваш скромный рассказчик, изображал сложившегося пополам тучного мальчика, который, перегнувшись через череп, указывал левой рукой на песочные часы. В правой части картины, где глаз зрителя, в силу привычки, должен задержаться чуть дольше, аллегорию озвучивала табличка: Hodie Mihi, Cras Tibi.
Таким образом я был запечатлен для потомков – на веки вечные, как любят выражаться поэты. Но это был не совсем я. Например, косой хитрый взгляд мне тогда еще был не свойственен; скальп, лишенный семитских кудрей, покрылся золотыми херувимскими локонами. Хочу добавить, что мое мужское достоинство – на самом деле гораздо более весомое, чем эта пипетка, изображенная на холсте.
Во время работы Бартоломеус Шпрангер имел привычку есть миндаль, который лежал в оловянной вазе у его локтя. Он не столько обсасывал орешки, сколько непрестанно их пережевывал, перетирал своими тяжелыми челюстями, и звук получался такой, словно кто-то неумолимо затягивал тугой болт. От этого жуткого звука у меня самого заболели зубы. Шпрангер не замечал моего неудобства. Только когда мы прервались на обед, я смог выпрямиться и выйти из модельной неподвижности.
– Скажи, – спросил он. – Где ты остановился в Праге?
– Да нигде, собственно.
– Тогда оставайся здесь. Да, да – пока я не буду закончить. Мне устроили матрас из грязных подушек. Бартоломеус
Шпрангер кормил меня хлебом, сыром и яблоками. Я не мог исследовать окрестности мастерской (нет, правда, дверь запиралась на ночь) и всю ночь рассматривал наброски будущей картины. Не могу сказать, что случилось с конечным продуктом во всех катастрофах, что постигли Богемию в последующие годы. Возможно, потомки Рудольфа продали ее, чтобы покрыть расходы своего позорного правления, или, может быть, Зимний король оплатил ей поражение в битве при Белой Горе? Не исключено, что картина уничтожена; а может быть, гниет где-то в подвалах захватчика, недостойная внимания победителя. В мое время в Праге не нашлось Кассандры, способной предсказать городу грядущие несчастья. Все зловещие слухи бледнели среди роскоши Рудольфова города, и никто не догадывался, какие червивые клубни пронзят пашню нового века.
– Все вокруг нас – музей императора. Да, да. Его kinst und wundern, его коллекции, находятся в королевском дворце и в галерее сзади. – (От этих слов я покраснел.) – Королевские конюшни будут быть приспособлены – это уже решено – под статуи. Поэтому я вынужден тебя запирать. Понимаешь? Никакого воровства.
– Но я же не собираюсь ничего воровать.
– Ты мог бы собраться, – сказал Шпрангер, – если бы увидел, что это такое.
Чтобы занять часы безделья, я представлял чудесные экспонаты, собранные в замке; не только скульптуры и картины, собранные Рудольфом, но и его василиска, его чашу из рога единорога и безоаровые камни, что находят в кишках у горных козлов. Иногда Бартоломеус Шпрангер откладывал угольный карандаш и с горящими глазами описывал индийские картины на бумаге и шелке, чашу, выточенную из носорожьего рога, заспиртованных гомункулусов, гвозди из Ноева Ковчега, пузырек с пылью из Хевронской долины, где Бог вылепил Адама из глины, жуткие человекообразные автоматы, музыкальные часы и перья колибри. От рассказов об этих диковинах у меня кружилась голова, я забывал про стыд своей наготы и про ледяные прикосновения пола. Описания Шпрангера крепко засели у меня в голове и уже не покидали ее. Однажды мне приснилось, будто по мастерской ходит Вертумн. Пальцами из корешков и стеблей он снял с меня тонкое покрывало и уложил меня на бархатные подушки, словно я был одной из альраун Рудольфа – редчайшим корнем мандрагоры в форме человечка. Проснувшись, я помочился, как учил меня Шпрангер, золотой струйкой из окна – прямо в ров. Справа располагался крытый деревянный мост, который император построил, чтобы отгородиться от своих подданных. Именно у окна Бартоломеуса Шпрангера я впервые услышал рык императорского льва. Меня очаровали звуки зверинца. Я позировал быстрому и бесстрастному взгляду художника под крики фазанов и мощный рев оленей при гоне.
– Тебе нужна новая одежда, – объявил Шпрангер после третьего сеанса. – Моему сыну zehn – десять – лет. Он вырос – fwooish – из своей одежды. Нет, нет, маленький сударь, завтра я принесу вам.
В общем, на четвертый день, получив обещанные вещи, я набрался смелости и заговорил. С каким облегчением я смог наконец выразить накопившуюся досаду от прохладного отношения ко мне Майринка, который совершенно забыл обо мне по прибытии в Прагу. Бартоломеус Шпрангер объяснил, что у собирателя шедевров сейчас немало своих проблем.
– Император им недоволен.
– Почему? Что он сделал?
– Что не сделал. Картины Дюрера, Питера Брейгеля, Пармиджано – вот что любить Рудольф. Но Майринк не нашел
за год. Вместо этого он показал только – как это говорят? – инициативу.
– А что император сделал с картинами Джана Бонконвенто? – спросил я.
– Джана кто?
Быстрая рука Шпрангера порхала над бумагой, пока ее край не сделался черным и блестящим.
– Герр Майринк лишился ценности перед глазами кайзера, – сказал он. – Понижен до субкуратора, будет разбираться с сакмистром – казна?
– С казначеем.
– Да, с Оттавио Страдой. Он хорошо сыгрывает свои карты, этот парень. Да, да. Его сестра Катерина есть… э… любимый любовник Рудольфа. Так что не волнуйся поведением Майринка. При дворе жизнь не прост.