Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наслаждение от зимних видов спорта пришло позже. С маниакальным постоянством мы с Нанкой стали ездить в Бугринскую березовую рощу кататься на лыжах, уже собственных. Провожая нас на очередную прогулку, мама с удовлетворением замечала: «Даже зайца можно научить играть на барабане, а вы у меня дети способные». Мы кивали, скромно потупившись, и, намазав лица гусиным жиром, вываливались на мороз. На встречу с сибирским лесом — и своим характером.
Прохожу мимо Останкинской танцевальной веранды. Сейчас она пуста, но мы с Катькой, гуляя летом по парку, не однажды становились свидетелями здешних знойных танцевальных вечеров.
Оторваться от этого увлекательного зрелища невозможно. Оказывается, независимо от возраста, людям свойственно желание нравиться, быть в центре внимания. Конечно, здесь много комичного, жалкого: координация часто нарушена, на лице блуждает тонкая кривая улыбка, а слезящиеся глаза горят отчаянным блеском. Те, кому далеко за шестьдесят, семьдесят и даже больше, пытаются выкаблучивать такие кренделя, что только диву даешься, как они все-таки не падают и не сбивают друг друга с ног. Танцуют все и всё. Публика разодета в пух и прах. В воздухе витает запах нафталина, но он яростно перебивается духами, запахом пота и еле уловимым запахом старости. Мужчины в парадных костюмах, женщины в ярких платьях и при макияже. Все внимательно присматриваются друг к другу. Вот кого-то посадили на скамейку и дали валидол, а вот кто-то кому-то понравился, и с отчаянной страстью вспыхнул роман. Что заставляет этих людей приходить сюда танцевать? Музыка, которая им напоминает юность и молодость, страх приближающейся смерти или жажда любви?
Летом в феодосийском Морсаду — танцы. Вечером народ в Городке становился нервным, дерганым. Из соседнего окна дядя Леня слезно просил-надрывался: «Ну, давай, давай, плюй на отца! На мать плюй!» Витька Чеботарев врубал у себя на полную громкость битлов так, что в магазине напротив дребезжали стекла. Мы, шкеты, садились на теплые магазинные ступеньки и наблюдали, как через площадь побежала Нинка в бигудях, а за ней — мать с криком «Не пущу!», как потом Валерка понес в одной руке брюки, в другой — пудовый утюг, отглаживать стрелки к другу-умельцу. Калитки то и дело хлопали, из окон слышался то плач, то хохот. А тут и баба Ира выходила на улицу, садилась на скамеечку, развязывала мешок с семечками и в ожидании покупателей вкапывала туда маленький и большой стаканчики. К ней подсаживались другие бабы со своими стульями, от сплетен летели шелуха и слюни.
Наконец появлялась разодетая молодежь. Девчонки были шикарные! Платья из тафты и гипюра на чехлах, с поясками и без, пышные и в талию, с глубоким вырезом и под горло, туфли с острым носком на мерзавчике, на голове «бабетта», «шишка» или стрижка с начесом, в ушах — болтающиеся шарики или клипсы-цветок. Все благоухали традиционными духами — «Красной Москвой», «Пиковой дамой» и модными «Может быть». Ребята тоже не отставали: рубашки, цветастые с огурцами или нейлоновые, через которые просвечивали белые майки; брюки клеш или дудочкой, узкие ботинки. Вся эта шатия-братия покупала семечки у счастливой бабы Иры и парами-тройками уносилась в Морсад. В наше будущее.
Матросиков-кавалеров в Морсаду было видимо-невидимо. На танцплощадку за высокой железной оградой пройти можно было только по билету, но некоторые смельчаки перелезали через оградные пики, рискуя оставить на них штаны. На сцене-ракушке играл ансамбль, и, пока не опускалась ночь, солисты пели лирические песни, интимно припадая к микрофону после каждого музыкального проигрыша. Моряки были им благодарны. Медленные танцы (медляки) — моряку отрада. Сдвинув бескозырку на затылок, широко улыбаясь, он приглашал на танец какую-нибудь застенчивую хрупкую девушку. Уже минуты через две несчастная начинала ощущать бляху на ремне кавалера довольно явственно. Прижавшись к партнерше так, что издалека они смотрелись как один человек, он начинал ломать ей хребет: раскачивал девицу во все стороны с такой амплитудой, что после танца она скорее походила на моряка, высадившегося на берег после девятибалльного шторма.
Вторая половина вечера была разухабистей первой. Музыканты начинали истерично визжать, трясти волосами и кидаться пиджаками. Публика постепенно раскрепощалась. Начесы, «шишки», «бабетты» разрушались и сбивались набок, «Ленинградская» тушь от пота давала течь, не выдерживая резких телодвижений, с треском лопались брюки. Местные юноши не любили моряков за их горячность, и потому заканчивались танцы обычно дракой. Моряки сбивались в кучу, снимали ремни и свистели ими над головами бесстрашных феодосийцев, которые с ловкостью кошек прыгали им на грудь и спину. Все это повторялось весь сезон танцев.
В Морсаду гремел духовой оркестр, работал тир, в летнем кинотеатре крутили взрослое кино, а на открытой сцене кувыркались неутомимые лилипуты из приезжего цирка «Максим». Иллюзионист в черном фраке показывал фокусы с картами и голубями, читались юморески, и народ дружно реагировал взрывами смеха. На центральных аллеях продавали мороженое, а в отдаленных уголках сада ритмично шатались кусты. Морсад — мечта каждого маломальски уважающего себя подростка. Там впервые в жизни можно было пригласить девушку на танец и в этот же вечер стать мужчиной. Мы же, дети, прибегали сюда на минуту-две, на полчаса, припадали к ограде, рискуя быть убитыми своими родителями за непослушание и любопытство, и впитывали этот дух смертельной опасности, разврата, куража и животной страсти, который так свойственен приморским городам.
Сажусь в маршрутку, пешком идти нет сил, да и подмерзла. Со мной входит молодая женщина с ребенком на руках. Она садится у окна и начинает что-то показывать малышу на улице, не видя, что капюшон от комбинезона закрывает ему глаза. Я говорю ей об этом, и она смеется.
В маршрутке меня ужасно раздражают телефонные разговоры. С трудом сдерживаю себя. Едрена вошь! Говорите тише! Я не хочу знать, в котором часу у вас ночной монтаж в Останкино и что вы должны успеть сделать до него, какую «денежку» вы получили вчера и какую «цацу» ожидаете получить сегодня. С кем встретиться, кому что сказать, куда забежать, что ели, что пили, с кем спали. Это ваше личное дело, господа! Наверное, я стала несносна, характер портится, а скоро придет климакс, и я буду бросаться на людей как собака.
Тут же мысль о маме: мои раздражительность и несдержанность она называла распущенностью и делала мне замечание. Она всегда говорила нам, что думала: «То, что скажу я, вам никто не скажет».
Как-то во время одного домашнего спектакля мы за кулисами начали хохотать так, что вся декорация посыпалась и представление приостановилось. Мама встала и сказала, что театр имеет смысл только тогда, когда актеры верят в то, что делают, иначе зрителю неинтересно наблюдать за происходящим. Сказала и вышла. Сколько мы ни уговаривали ее, она не вернулась. Зато когда мама нас хвалила, это была действительно победа.
Как, когда и кем были заложены в ней вкус и чувство правды, откуда они взялись?
Дед маминого отца — военный врач, хирург. С ним связана одна наша семейная байка. Ходил он в Персию с походами и привез оттуда персиянку, разумеется красавицу: лицом белую, волосом черную, с узкой, как ветка, талией и широкими бедрами. Привез ее в свою казачью станицу, а она молчит. Молчит и курит. Ни хрена не делает. Дед, тактичный мужик, год ждал. Год она молчала. Станичники ему советуют: мол, отруби ей башку, то-то она запоет! А то, хрен ли она молчит, табак наш курит и ничего не делает, оскорбительно это как-то для нашего народа. И перед товарищами тебе должно быть неудобно! Ну, ясное дело, занес мой пра-пра над гордой красавицей топор. Тут взмолилась она человеческим голосом, и пощадил ее гордый хирург! Любовь была промеж них сильная, детки пошли. Лица белые, как снег, а волосы что вороново крыло. Голоса низкие, звонкие, характеры строптивые, вольные, вспыльчивые. Вот такая байка про Стеньку Разина и его персияночку, только со счастливым концом.