Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19
В течение этих пяти с половиною месяцев случаев обратной отправки из Тобольска в Варшаву было немного; обратно в Вильно — не помню ни одного. Разумеется, тобольские власти отправляли человека в Варшаву вследствие требования тамошних властей, а тамошние власти требовали человека вследствие открывшихся новых улик против него, и обыкновенно улик тяжелых — из-за пустяков не стали бы себя беспокоить новым делопроизводством. Понятно, что отправляемый из Тобольска имел вид печальный и более близкие к нему из товарищей были тоже сумрачны. Чрез несколько недель поляки, приехавшие из Варшавы, на обращенный к ним вопрос об отправленном обратно человеке обыкновенно отвечали: повешен. Однако, были и такие случаи, что человек оставался жив, и варшавские власти отправляли его в Тобольск вторично.
20
В июне 1864 г[ода] в тобольскую тюрьму был привезен из Петербурга Николай Гаврилович Чернышевский и пробыл тут с неделю. Обо всем относящемся к нему я предполагаю рассказывать в одной из будущих глав моих воспоминаний.
В июле 1864 г[ода] получился от петербургских властей ответ о лицах, приговоренных к каторжной работе в крепостях. Смысл ответа был тот, что не следует сибирским властям обращать внимание, к какому именно роду каторжных работ приговорен ссылаемый, к работе ли в заводах, или в крепостях, или в рудниках; в каких пунктах казна имеет свободные помещения для заключения ссыльных, туда и отправлять их, 22-ое июля было последним днем моего пребывания в тобольской тюрьме.
Глава 3
От Тобольска в Акатуй[151]
1
22 июля 1864 г[ода] я был отправлен из Тобольска в Томск в составе довольно значительной партии политических арестантов; нас было около двухсот человек и уже, во всяком случае, не меньше полутораста. Мы были помещены на большой барже, которую буксировал пароход. По середине баржи, во всю ее длину, был оставлен довольно узкий проход; направо и налево от него наши места; нижний этаж — на полу, верхний [этаж] на нарах: палуба была потолком. Свет проникал к нам через небольшие окна, проделанные в боковых стенах баржи; пространство около окон было освещено с грехом пополам, но серединный проход и лесенки, по которым приходилось подниматься из него на нары, оставались почти темными даже и среди дня. По палубе мы могли расхаживать свободно. Конвойных солдат было мало; — на сколько могу припомнить, не больше человек пятнадцати; — и они как-то совсем стушевывались: офицер разрешил им ходить не в форме, а, так сказать, по-домашнему — иной в рубашке и шароварах, у иного поверх рубашки еще куртка, почти все босиком. Все вооружение было сложено на пароходе, где помещался и сам офицер с несколькими солдатами.
Погода была хорошая; летняя жара умерялась прохладою от больших рек, по которым мы плыли: Иртыша (плыли вниз по течению) и Оби (вверх по течению). Обь во многих местах очень широка, так что я с трудом различал ее отдаленные, низменные, пустынные берега. Все кругом мертво: не было человеческих жилищ, ни даже лесов; я догадывался, что вблизи берегов почва сырая, болотистая, и потому лес отодвинулся куда-то подальше. Время от времени пароход приставал к берегу, чтобы запастись дровами; но даже около этих дровяных складов я совсем не помню человеческих жилищ. [При одной из таких остановок к нашей барже подплыли и взобрались на палубу трое или четверо остяков, грязные и на вид как будто болезненные. По-видимому их привлекло к нам одно только любопытство: они не привезли с собою ни рыбы и вообще никаких предметов для обмена; и у нас они ничего не просили; но некоторые из нас пожалели этих «пасынков природы» и сунули им по куску хлеба, булки и т[ому] подобного]; — они тотчас же съели].
Около Cypiyra и Нарыма стоянки были продолжительнее обыкновенного: несколько поляков с разрешения офицера отправились «в город» (ну уж и города!), купить чего-нибудь съестного. Мы в Тобольске были предупреждены о пустынности мест, через которые поплывем, и потому запаслись съестными припасами; ели, правда, все больше всухомятку, но кипяток могли получать в неограниченном количестве. При таком положении дел нам не было необходимости знакомиться с Сургутом и Нарымом; но от нечего делать почему не сходить? Некоторые и пошли; купили порядочное количество рыбы; больше ничего подходящего не оказалось.
Пока они ходили туда и назад, пока матросы таскали на пароход дрова, я и конвойный офицер, по фамилии, кажется, Каргопольцев (человек еще молодой, приблизительно лет около двадцати пяти), расхаживали по берегу вперед и назад и беседовали о разных разностях. Офицер интересовался мною, как бывшим медицинским студентом, и вел разговор преимущественно о теории и практике тех действий, которые ныне носят название «нео-малътусианства?»[152]. В те времена название это не существовало, или, по крайней мере, я его никогда не слышал. Давно ли возникла теория нео-мальтусианства, я не знал и не знаю; но что касается практики, я хорошо знал, что она существует в Петербурге, и довольно бойкая; а в зачаточном, т[о] е[сть] не усовершенствованном, виде эта практика существовала, должно быть, с очень давних времен, и в самых различных местностях. Офицер был очень доволен сообщенными мною сведениями о петербургской практике: — Это хорошо, очень хорошо; это помогает людям жить веселее, в свое удовольствие; ну что хорошего в аскетизме?
Я возражал ему приблизительно следующими словами:
— Я тоже не сторонник аскетизма. Предположите, что вы, я, другой, третий, много нас — что мы обращаем свои усилия на перестройку существующих общественных порядков в социалистическом направлении; предположите, что наши усилия увенчались некоторым успехом.