Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А нам бы молчком торить-дороги к людям, да и к себе тоже. Не успеешь оглянуться, как по ним поедут другие — такова уж человеческая натура.
Тогда же я думал, что впереди еще долгий путь, невиданные места и интересные приключения. Ну какое же путешествие, тем более первое в жизни, без приключений?
К обеду Карюха притрухала в Митюшкино, мать сразу преобразилась, посветлела лицом: эта вятская деревня была родиной моих родителей. Митюшкино походило на нашу Алейку. Такой же материковый берег выходил к реке, только что чуть пониже, поположе, и такие же огромные сосны обрамляли его по увалам.
— Вон там мы играли, — показывала мать, привстав на коленях. — А вон там — купались!.. А вон там хороводы водили! Господи, хорошо-то как! Так бы и жила тут всю жизнь.
Она счастливо улыбалась, шаль на ее голове съехала, расстегнулся полушубок; казалось, ей вдруг стало жарко на морозе и сейчас она выскочит из саней и побежит, не касаясь снега. А мне здесь все было чуждо и незнакомо. Темнел вдали хмуроватый бор, безжизненные, нетронутые снега лежали во все стороны, и только на берегу курилась дымком высокая изба Багаевых.
— Вот здесь наш дом стоял, — рассказывала мать, указывая на сиротливые столбы среди рябых сугробов. — Тут я и родилась…
Почуяв жилье, Карюха наддала, те столбы, склонив снежные шапки, проплыли мимо и скоро остались позади. Мать проводила их взглядом и потерла рукой глаза.
— Снег блестит — глазам больно… У тебя, сынок, глаза не режет?
Глаза у меня не резало, потому что я глядел вперед, от солнца, и мне не терпелось скорее попасть к Багаевым.
В то время старики Митя и Акулина жили одни. Их младший сын Николай, женившись, ушел в примаки. Когда еще существовало Митюшкино, семья эта слыла чудаковатой, хотя сами Багаевы считали себя этакими сметливыми хитрецами. Разница между мнениями была так велика, как может быть только у русских людей. Пойдет Акулина к соседке одолжить самопряху — всей деревне это известно, однако спроси Митю, куда ушла жена, — в жизнь не узнаешь.
— По одному делу, — скажет. — К одному человеку.
Однажды во время войны Митя написал письмо Акулине, дескать, бьется он как герой, все на передовой да на передовой, и под бомбежками бывал, и атаки отбивал, а сколько немцев положил — счету нет. Так в деревне повелось, что письма фронтовиков читали всем колхозом. Акулина же грамоты не знала и поэтому отдала читать письмо председателю. Народ собрался в конторе, слушает, переживает, восхищается: знай, мол, вятского мужика! Председатель дочитал, люди уж было расходиться начали, но тут на обратной стороне письма, в уголку, приписка обнаружилась. Нет бы ему сначала про себя ее прочитать, а председатель возьми да и всему народу сразу. «Ты, Окулина, не бойся, — приписал для жены Митя. — Передовая от меня далеко. А я сижу на втором этаже, сапоги для командиров шью. А кругом-от все генералы, со мной по ручке здороваются…»
— От врет, от врет! — на всю контору возмутилась Акулина. — Он чирков-от дома не шивал!
Ко всему прочему Багаевы были страшно суеверные, — впрочем, как и все вятские, оказавшись в Сибири. Из всей деревни нечистая сила почему-то облюбовала багаевскую усадьбу и прочно там поселилась. Мой отец клялся и божился, что еще парнем самолично видел, как из их трубы ночью вылетел огненный шар, визжа по-поросячьи, метнулся над крышами и, упав на землю, превратился в свинью. Свинья пошарилась в потемках по улице и вернулась во двор к Багаевым. Впрочем, отцу можно было верить. Несколько лет назад он рыбачил на совершенно безлюдной Алейке и как-то вечером, уже в сумерках, чистил на реке рыбу. Вдруг почувствовал, что за спиной кто-то есть. Оглянулся — и выронил из рук нож: на берегу стояла свинья и, свесив голову набок, внимательно глядела на отца. Бывалый охотник и неробкий мужик перекрестился сам и перекрестил свинью: если ведьма, решил, то должна исчезнуть. Свинья не исчезла. Тогда бочком, бочком отец обошел ее подальше и направился в избушку. Свинья молча пошла следом. Отец побежал — свинья тоже. Всю ночь он просидел запершись в избушке, а несчастный кабанчик крутился вокруг, визжал и пробовал подрывать углы. Наутро отец запер его в сараюшке и пошел смотреть следы. Следов на дорогах не было, и откуда взялась свинья, если ближайшее жилье в тридцати километрах, до сей поры остается загадкой. Хозяин ее так и не объявился, а привыкшая к отцу свинья бегала за ним, как собака.
Багаевское подворье, если слушать хозяев, буквально кишело нечистью. Стоило погасить лампу, как в избе начинался стук, возня, шуршанье, скрипели половицы под чьими-то шагами и падали табуретки. По утрам Митя обнаруживал, что домовой наплел ему косичек на голове, Акулина шла в стайку и находила там корову, загнанную до пенного пота (лешаки катались). Курицы у них начинали орать петухами, в пустой избе кто-то зажигал свет («Идем-от с Окулиной с покоса — батюшки! — свет в окнах полыхает! Думаем, Колька приехал-от, с женкой… А подошли когда — никого и нет…»). Начертанные где только можно кресты почему-то не спасали от нечисти.
— Лешаки-то совсем, одолели, — жаловался Митя стойким вятским говорком. — В баньке у нас поселились и живут. Которую субботу с Окулиной не мывались… Колька-то был бы — пугнул лешаков‑от…
В избе у Багаевых было жарко, мы с матерью пили горячий чай, но по спине гулял озноб. И черный кот, сидящий в зеве русской печи, походил на черта…
— Огонь-от по всей ноченьке не тушим, — вздыхала Акулина. — Ляжем со стариком в постелю и лежим, и лежим… Кокой проезжий мимо едет — мы уж к окошкам: не Колька ли?.. Бывало, до полноченьки-то и не спим, сказки друг дружке сказываем.
Мне было жутко и одновременно обуревало любопытство, как будто я слушал страшную сказку. Такими старики Багаевы и остались в памяти — чудаковатыми и сказочными.
Как-то лет семь назад я с товарищами был на охоте в тех местах. Чтобы не ставить палатку, мы остановились в багаевской избе, где стояла еще исправная печь, стол и лавки. В первый же вечер я рассказал товарищам о бывших хозяевах, посмеялись, повеселились и улеглись спать. Ночью я проснулся от стука и шороха в избе. Кто-то расхаживал по скрипучим половицам, этак едко похихикивал, бренчали пустые гильзы на столе, и память вдруг вывернула ком детских страхов. Мои товарищи тоже не спали и, выставив с печи кудлатые, в соломе, головы, прислушивались. Через несколько минут мы, материалисты до мозга костей, не сговариваясь, не зажигая света и немея от жути, собрались и ушли на реку ставить палатку.
А спустя год кто-то из городских рыбаков спалил багаевскую избу, спалил наверняка от страха, и вместе с ее стенами сгорела сказка.
Только спасшаяся от огня нечисть, оставшаяся бесприютной черная сила озлилась и пошла в люди. Как же иначе объяснить беспамятство и жестокость, нет-нет да и вспыхивающие среди моих земляков? Кто-то недавно позарился на строевой сосняк, неприкасаемым островом стоящий на старом кладбище. В один день его выпилили начисто и вывезли на тракторах, сровняв с землей кресты и холмики могил своих предков.
Чесалка помещалась в крестовом, с пятью окнами на улицу, доме, стоящем на задах у деревни. Улица эта в Лукоянове появилась в двадцатых годах, еще при единоличных хозяйствах, и строили ее проворные, быстро богатеющие мужики. Дома на ней ставились с размахом, на большие семьи и хороший достаток. Но скоро в Лукоянове организовали колхоз, новую улицу раскулачили, хозяев выслали, а в избах под железными и тесовыми крышами открыли школу, клуб, сельсовет, детские ясли и контору. Только чесалка осталась там, где была, поскольку другого помещения не нашлось. Ее хозяин Кузьма Филимонов, черниговский переселенец столыпинских времен, раскулаченный и высланный с семьей на лесоразработки, надолго пропал из деревни. Пока работала чесалка, в Лукояново всю зиму тянулся народ из окрестных деревень и колхоз получал немалую прибыль. Однако перед войной машина вконец износилась, ремонтировать оказалось некому, и филимоновский дом забили досками.