Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне снилось, как на гимнастерке взводного между лопатками расползается темное пятно. Он тянется по стойке «смирно», и мы, иностранцы, тоже, потому что ротный лаосских гвардейцев не решается в присутствии короля скомандовать «вольно». У гвардейцев кто-то падает в обморок. Беднягу уволакивают, и строй смыкается… Взводный распоряжается сделать столько-то шагов влево — это значит, что потери лаосцев возросли, мы заполняем бреши своими телами… Туземный оркестр начинает вразнобой, но радостно. Марш кладет конец мучениям. Эхо тамтамов, отрикошетив от памятника, уходит за рисовые поля, в сторону низких облачков, уплывающих за Меконг. Мы как раз маршируем в том направлении. На Запад. По иронии судьбы местное поверье утверждает: в сторону, куда навечно уходят мертвые.
Гвардейцы идут первыми, им принадлежит и честь вести перед знаменем тотемного козла. Если у Кики, как звали травоядное, отсутствовало настроение маршировать, его за рога волокли по сухому краснозему адъютанты полковника, и знаменосец глотал поднимаемую копытами пыль. Иностранное наемное войско выпускали второй колонной и, разумеется, без козла. С нами Кики ездил на операции. По сигналу тревоги он мчался к грузовикам радостным галопом, предвкушая вольную пастьбу в колючих кустарниках, пока будет тянуться прочесывание — наша тогдашняя работа. Расставив фиолетовые копыта, Кики, не шелохнувшись, торчал на крыше кабины, какие бы зигзаги не выписывал сидевший за рулем Ласло Шерише, глухой венгр, чей недуг выяснился после расформирования полубригады. Ласло «читал» по губам военный язык и оказался не в состоянии понимать обычный…
Далее наступало отвратительное.
Парад устраивался по случаю дня национальной независимости. Подарочные от его величества полагалось проматывать. На шестисоткубовой «Хонде» с рогастым рулем Шерише въезжает по лестнице на веранду борделя «Белая роза» возле вьентьянского аэропорта Ваттай. Привстав с заднего сиденья на подставках-стременах и пружиня коленями, я впиваюсь пальцами в шелковую рубашку Ласло. Веранда рушится под мотоциклом, и во сне я помню, что её будут ремонтировать завтра вечером, когда мы заявимся снова.
Неясным оставалось, какие подвиги совершались в первую ночь. Но во вторую — я это помнил во сне: именно во вторую — я притисну помощницу барменши, почти девочку, повалю на бильярдный стол и изнасилую, заткнув корчившийся от испуга рот комком желтых купюр с изображением дедушки её короля.
Запахивая саронг на тощих детских бедрах, она сжимала деньги зубами, опасаясь, что я передумаю и заберу бумажки назад.
Всякий раз, как я видел этот сон из обычного набора в пять или шесть подобных, которые мучили ни с того, ни с сего, я просыпался от острого чувства жалости то ли к девочке, то ли к выброшенным деньгам и брезгливости к самому себе. С тем же ощущением я пробудился и в этом «Боинге», заходившем на посадку над паутиной взлетно-посадочных полос, рулежек и отстойников для самолетов на огромном летном поле, по краям которого на лужайках с озерками шла игра в гольф.
За время, пока я не показывался в этих краях, над шоссе, ведущем в центр города, надстроили третий уровень, и уже через сорок минут я звонил своему квартиросъемщику из дешевых номеров «Кингс» на Саторн-роуд. Я попросил разрешения порыться в собственных бумагах, которые складировал в чердачной подсобке. Разрешение было дано, а заодно квартиросъемщик пригласил меня отужинать в китайском ресторане.
Я с трудом узнал крышу со смотровой площадкой, куда для удобства выволок картонную коробку с архивом. Хотя фикусы и латании, высаженные в кадках вдоль бордюра, сильно разрослись, два небоскреба, построенные рядом, превратили это место в колодец, просматриваемый со всех их двадцати с лишним этажей. А Наташа когда-то любила загорать здесь нагишом…
Собственно, сортировать оказалось нечего. Старые счета, ненужные деловые письма, бумажная и картонная, вперемешку с пластиковой, рухлядь, потерявшая всякое значение и смысл. Я ухмыльнулся, натолкнувшись на деловой календарик десятилетней давности с условной пометкой о свидании с Ефимом Шлайном в советском посольстве…
Когда мы встречались, Ефима переполняло нечто значительное и недоступное непосвященным, прежде всего недоступное мне, наемнику, работающему не «за идею», а ради денег. Он изображал отсутствие интереса к ответам на свои вопросы, демонстративно скучал и всячески показывал, что, по сути, никакой необходимости во встрече не было вовсе, да и саму эту встречу ему, человеку государственному, навязали из суетности и мелочного расчета.
Я терпел: мама хотела внука, родившегося в России.
Коротковатый Ефим скрещивал на груди руки с длинными волосатыми запястьями, или вывешивал их ладонь в ладонь над брючной молнией, или забрасывал за спину, где они оказывались почти под ягодицами. И мотался маятником. Он всегда допрашивал или разговаривал, слоняясь по помещению. Я приметил это в первый же наш контакт, тот самый, о котором напоминала потайная закорючка в календарике, в консульском отделе советского посольства, куда я, преодолев многомесячные колебания, явился поговорить насчет визы. Поначалу я подумал, что Шлайн разволновался, посчитав меня подсадной уткой. Однако, прокрутив в этой самой квартире, с которой я теперь собирался распрощаться, пленку с записью нашей беседы, вникнув в вопросы генконсула и вслушавшись в интонации его голоса, я пришел к иному выводу.
В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как и он, чиновниками казенных спецконтор, будь они американского, британского, израильского или ещё какого разлива, я оказался первым «фрилансером», то есть выживающим на собственный страх и риск частным детективом, да ещё русским — по его стереотипам, «с другой стороны, от белых», хотя, как и отец, ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым я отношения не имел.
Проработав на Шлайна несколько лет, я нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам, потому и редко выявляемую. Ефим родился психом. И показная его напыщенность происходила от постоянной настороженности, от ожидания возможной ошибки, в особенности, её внешнего проявления. Психовал он, однако, неприметно и только пока планировалась операция. Психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть в деле, он становился спокойным и почти фаталистом. Это его качество вкупе с первым и делало, пожалуй, Ефима приемлемым если не оператором, то — назовем это так — работодателем, достойным доверия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы мое доверие или недоверие когда-либо принимались Шлайном во внимание.
Ефим специализировался на проникновении в финансовые структуры, отмывающие преступные или коррупционные деньги, а также на анализе стратегической информации, касающейся теневой экономики, то есть почти половины реальной экономики России. Он работал с тщательно и заранее подготовленными подходами к цели и имел под рукой две-три группы профессионалов, спаянных субординацией правительственных чиновников — а кем ещё могли быть его агенты?
Эта беспроигрышная, с моей завистливой точки зрения, деятельность постепенно, в особенности к 2000 году, отвадила Ефима от оперативной работы, резко изменившейся со времен, когда он заканчивал высшую школу имени Андропова, или как там она называется. Поднявшись по служебной лестнице и сконцентрировав в своих руках информацию массовой убойной силы, он считал, что знание — все, а полевая работа — если и не второсортная деятельность, то во всяком случае занятие не из тех, где требуется высокий профессионализм. То есть не отличал толстопятого вертухая от невидимки. Пока он так считал, командование Шлайна провело пять реорганизаций вперемежку с чистками, и после каждой его спецконтора теряла боеспособность наполовину, потому что возникавший вакуум всасывал очередную порцию суетливых дилетантов из провинции. Я бы предположил, что не только их. Возможны ведь варианты и поопаснее.