Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть множество возможных объяснений тому, что эмоциональная жизнь Ингмара Бергмана кипела ключом. Одно из них – он встретил девушку. Вернее, он знал ее по школе и начал ухаживать за ней сразу после выпуска, когда прекратил контакты с Анной Линдберг, о которой недолгое время с ужасом думал, что она ждет от него ребенка.
Марианна фон Шанц (“Сесилия фон Готтхард”, как она зовется в “Волшебном фонаре”) была рыжеволосая, остроумная, находчивая и значительно более зрелая, чем он сам, пишет Бергман в своих мемуарах. Задним числом он не понимает, почему из всех кавалеров она выбрала именно его. Он считал себя скверным любовником и еще более скверным танцором, который вдобавок непрерывно говорил о себе.
Марианна фон Шанц жила с родителями в помпезной, однако унылой квартире в Эстермальме, пока ее отец однажды не угодил в психиатрическую лечебницу, сделал там ребенка одной из медсестер, а затем сбежал в провинцию, подальше от столицы. Мать после скандала заперлась в квартире, выходила редко и выказывала признаки душевной болезни.
Пока Карин Бергман находилась в Италии, сын прислал ей еще одно длинное письмо. После “несколько кургузого” путешествия по Даларне он очутился в Смодаларё. Почему путешествие вдруг было прервано, неясно, но так или иначе теперь он сидел с отцом на семейной даче в шхерах, и отношения у них были, мягко говоря, прохладными:
Когда я свалился отцу как снег на голову, он решил, что я замыслил какую-то каверзу, а потому разозлился и принялся докапываться, в какой мере я потчую его небылицами. К тому же он считал, что я вполне мог закончить путешествие в одиночку, вместо того чтобы являться вот так домой и мешать его душевному спокойствию. Я что, обидел его?.. Der einmal lügt, dem glaubt man me[13]. Да-да. Что ни говори. Приехал Даг, а папа с сестрой уехали. Я махнул в Грипсхольм и обратно. Мама, вы же знаете, преступникам положено отмечаться в полиции – иногда раз в день. Мне пришлось каждый день писать отцу коротенькое письмецо, докладывать, что я делал. Ах, сколь доверительные отношения между отцом и сыном! – воскликнула Курц-Малер [Хедвиг, немецкая писательница. – Авт.]!!
Бергман писал, что ел, спал, купался – и снова ел. Потом перешел к делу:
Временами я просто становлюсь слегка романтичным. Сижу в одиночестве и немножко тоскую по девушке с рыжими волосами. Вообще-то совсем на меня не похоже. Хотя и проходит очень быстро. Кстати, по-моему, она замечательная, несмотря на то что отец в людях никогда не разбирался. Но чтобы не ухудшать положение, я опять твержу, что виноват я и только я. Его ровная вежливость к Марианне и мелочная недоверчивость ко мне, по части которой у меня есть новый восхитительный пример, порой злят меня до крайности. Но я молчу, тихонько сижу в кресле. Но не ради себя. В целом все хорошо, и никакого “вооруженного нейтралитета” между нами нет. Наверно, отец нипочем не откажется от убеждения, что Марианна сделала меня первым лгуном в классе. Впрочем, что значит его мнение? Легкое ощущение недовольства.
Письмо написано 9 августа 1937 года, и в заключение Ингмар Бергман, гостивший прошлым летом в нацистской Германии, выражает свое отвращение к коммунизму, что его отец, вероятно, высоко ценил. Однако именно матери Бергман высказал свое возмущение норвежским журналистом, писателем, драматургом и марксистом Нурдалом Григом и его пьесой 1935 года “Наша честь и наше могущество”, которая весной была поставлена в стокгольмском Драматическом театре, с Иваром Коге, Георгом Рюдебергом и Сигне Хассо в главных ролях. Хотя действие пьесы происходит в годы Первой мировой войны и показывает круги тех, кто наживался на войне, она, собственно говоря, была вполне современна. Драматургия Грига в ту пору отличалась острой критикой нацизма и недееспособности западных держав, и он призывал поддерживать Советы как оплот против германского канцлера.
Я дочитал “Нашу честь и наше могущество”. И сейчас воспринимаю ее совершенно иначе, чем до поездки. Удивляюсь только, как я не видел этого раньше. О чем бы ни зашла речь, Нурдал Григ знай кричит, бранится да брызжет самым что ни на есть красным социализмом. Он бьет в барабан, грохочущий как гром, но от всего концерта остается лишь пустой звук. В техническом мастерстве ему не откажешь, однако не в театральном, а в киношном. Возникает впечатление, будто он догорланился до такой степени, что вывихнул себе челюсть. И красный, сплошняком красный. И вот это шло в шведском Королевском драматическом театре. Чистейший скандал, разве нет? Агитатора, конечно, постарались закатать в смирительную рубашку, но все равно осталось достаточно многозначительных подмигиваний в сторону востока и кулачных угроз в сторону юга. Совершенно свободная пресса имеет свою изнанку. […] Норвежцу все ж таки не мешало бы остерегаться чересчур дружелюбного виляния хвостом перед дядюшкой Сталиным.
Он поэтично вспоминал лето в Германии, писал о том, как континентальный поезд отходит от Центрального вокзала в Стокгольме, а утверждая, что ему предстоит “нырнуть в ведьмин котел Берлина”, выглядит более сведущим, чем было на самом деле. Самоуверенность у него типично отроческая, и заявление, что Советский Союз станет величайшей угрозой, прекрасно иллюстрирует юношеский максимализм, в особенности если учесть, что через три года именно Гитлер, а не Сталин вторгся в Норвегию, оккупировал и пять лет терроризировал страну.
Юноша Ингмар Бергман прямо не желал смерти норвежцу, однако в декабре 1943 года мир потерял марксиста-драматурга – британский бомбардировщик, на борту которого Нурдал Григ находился как наблюдатель, был сбит над Берлином.
О чем Ингмар лгал и почему Эрик Бергман как будто бы не одобрял предмет его пылких чувств, непонятно. Вероятно, ничего особенного здесь нет, просто послушный ребенок повзрослел и начал освобождаться от отцовского контроля, а в конце концов избавится от него полностью. Позднее, осенью и зимой 1937-го, дневниковые записи Карин Бергман о младшем сыне тоже приобретают несколько иной характер. В октябре: “Сегодня вечером Ингмар снова очень меня огорчил, и ведь я ни с кем не могу об этом поговорить. Как сложится его жизнь?” И в декабре: “У Ингмара опять приступ депрессии. Иной раз я прихожу в отчаяние от всей этой нервозности у нас в семье. […] Эрик и не догадывается, каково мне с Ингмаром”.
Летом 1938 года Ингмар Бергман прибыл для прохождения службы в Королевский Сёдерманландский полк, дислоцированный на озере Меларен, в Стренгнесе, небольшом городе со средневековыми кварталами вокруг внушительного собора, который был свидетелем тому, как риксдаг 1523 года избрал королем Густава Васу.
Гарнизонный комплекс – классические казармы из красного кирпича и песочного цвета штукатурки, а также внушительное здание канцелярии с офицерской столовой – расположен на самом берегу озера. В августе 1719 года этот полк отличился в сражении при Стэкете, когда шведы отбили атаки царского флота на море и на суше и не допустили, чтобы Стокгольм, а значит, и вся Швеция попали в руки русских.
К собственному удивлению, Бергман оказался вполне дельным рекрутом. Подобно многим другим, он считал армейскую службу весьма неприятной обязанностью – неустроенная жизнь в казармах и в походе, ночные учения под проливным дождем, которые ротный устраивал с особым удовольствием. “Об этом я не говорю. Меня бы, возможно, тоже позабавило, если б я мог ночью поднять на ноги две сотни людей и двадцать шесть лошадей и несколько часов муштровать их в грязи и кромешной темноте. Лучше всего прилепить свечку Гуляке промеж ушей и припрятать под курткой немного коньяку, не то до смерти закоченеешь, а так оно и повеселее”. Но он получил медаль за меткую стрельбу, стал ефрейтором и имел под началом шестерых рядовых, повозку и упряжного коня, Гуляку.