Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немало хлопот и головной боли добавляла работа по пресечению и раскрытию преступлений, порожденных самой обстановкой военного времени. Распространение панических и ложных слухов, антисоветская агитация и нарушения параграфов Указа «О военном положении» (от нарушений паспортного режима до заурядной «халатной небрежности») – вот тройка наиболее часто встречавшихся составов преступлений, регистрировавшихся правоохранительными органами в Ленинграде в первые месяцы войны. Переживший блокадную зимы писатель, автор знаменитой «Шкиды» Леонид Пантелеев фиксировал в ту пору в своем дневнике: «Слухи, слухи. Самые нелепые, неожиданные, неизвестно из каких источников идущие. В Луге – 3 копейки килограмм хлеба. В Петергофском дворце немецкие офицеры устраивают балы и танцуют с „местными дамами“…»
Здесь заметим, что на определенном этапе именно за «слухи» и «агитацию», а отнюдь не за, к примеру, имущественные преступления, в Ленинграде можно было схлопотать более чем суровый приговор. Так, к примеру, дворник из Кузнечного переулка, 65-летний Андрей Кузьмин в начале сентября был арестован и приговорен к пяти с половиной годам лишения свободы за две неосторожно адресованные жильцам своего дома фразы, в коих суд углядел признаки статьи 59-7 ч. 2 УК («Пропаганда или агитация, направленная к возбуждению национальной или религиозной вражды или розни»).
По мере сжимания блокадного кольца и приближения зимы криминогенная обстановка в городе начала стремительно меняться. В худшую, разумеется, сторону. Виной тому – добавившиеся к непрерывным бомбежкам и артобстрелам еще два страшных врага – Голод и Холод. Именно эти «враги» толкали на преступления как отчаявшихся, ранее не судимых граждан-одиночек, так и участников хорошо оснащенных и вооруженных преступных групп, пополняемых за счет дезертиров, профессиональных уголовников и бежавших из мест лишения свободы осужденных. Противостоять «профессионалам» было особенно трудно в условиях повсеместной нехватки горючего, жесткого лимита расходования электричества, отсутствия телефонной связи, невозможности проведения агентурной работы, дефицита кадров. А самое главное – в силу ужасающего физического истощения личного состава. Милиционер – он, конечно, в первую очередь, человек служивый. Но во вторую – все-таки, человек живой. И хотя сотрудников милиции изначально и приравняли к военнослужащим, с ухудшением продовольственной ситуации в городе пищевое довольствие они стали получать не как бойцы передовой, а по нормам, установленным для караульных частей и тыловых учреждений армии. Разница по тем временам – огромная!
В октябре 1941 года на одного милиционера в день было положено в граммах: хлеба – 600, мяса – 75, рыбы – 50, крупы – 70, макарон – 20, комбижира – 20, масла растительного – 20, овощей и картофеля – 400. (При том, что рыбы не было вовсе, а в качестве альтернативы 400 граммам дефицитнейших овощей предлагались жалкие 40 граммов крупы). Но вскоре и эти нормы были сокращены: с 8-го ноября выдавалось по 400 граммов хлеба и 50 граммов мяса, с 20-го ноября хлебную «пайку» урезали до 300 граммов.
Как результат, один из участников совещания, проходившего в январе 1942 года в Обкоме ВКП(б), эмоционально сетовал: «За последнее время в связи с плохим питанием мы в городе не имеем охраны. Я ходил по району в час ночи, абсолютно никого нет. Можно делать что угодно. Я разговаривал с начальником отделения милиции, и он говорит: уходит милиционер на пост и говорит: пошлите за мной, боюсь свалиться». И хотя возмущенный столь нелестной ремаркой член Военного Совета Ленинградского фронта Алексей Кузнецов, вспылив, назвал эти слова «враньем», факты, к сожалению, свидетельствуют об обратном.
Так, к примеру, на сотрудников милиции возлагалась обязанность подбирать на улицах города ослабевших от голода людей. Подбирали? Увы, в блокадную зиму 1941 – 1942-го крайне редко. А зачастую и вовсе падали рядом сами. В блокадном дневнике ленинградской поэтессы Веры Инбер встречается следующая запись, датированная все тем же январем 1942-го: «…милиционеров приносят в приемный покой прямо с поста. Они умирают, не успев даже согреться. Однажды связистка-студентка подняла на улице милиционера, упавшего от голода. Кроме того, у него были украдены хлебные карточки. Эта девочка, волоча милиционера на себе, втащила его в булочную и купила ему хлеба по завтрашнему талону своей карточки. А сама она как завтра?»
Массово «поднимать» и направлять в лечебные учреждения упавших на улицах горожан начали лишь весной 1942 года, когда в Ленинграде заметно улучшилось продовольственное снабжение, а часть переживших лютую блокадную зиму сотрудников милиции эвакуировали на поправку здоровья в тыл, прислав им на смену физически более крепких работников НКВД из других регионов страны.
Вот только зиму еще требовалось пережить. Причем – пережить, сражаясь. Несмотря на все трудности самого страшного блокадного периода (ноябрь 1941-го – февраль 1942-го), милиция Ленинграда работала, будучи, прежде всего, заточена на борьбу с преступностью и всеми ее разновидностями.
Из блокадных записей сотрудника ленинградского уголовного розыска Федора Черенкова: «…Были на лестнице дома № 16 по улице Халтурина. До чего же она крутая. Еле дошли до верха. Сидели с Гришей Ищенко и с собакой Гранат. Она тоже не ела с утра. На восьмой площадке задержали гада. Изъяли три ракетницы, один пистолет, сорок три ракеты и пачку денег. Сопровождаем в 6-е отделение на Конюшенную площадь. Дважды попали под обстрел. Грише Ищенко осколком отсекло полполы шинели».
Важный момент! «Гада» сопровождают в отделение несмотря на то, что обнаруженных при нем улик, казалось бы, достаточно, чтобы расстрелять на месте, без суда и следствия. Но, как это ни покажется странным, порядок применения оружия у сотрудников ленинградской милиции в годы блокады официально был точно таким же, как и в мирное время. То бишь: начинать «применять» следовало с дежурного «Стой! Буду стрелять!»
Впрочем, «странность» эта имеет объяснение. Дело в том, что даже и в тех суровых условиях государственная правоохранительная система продолжала работать в соответствии с отлаженным «мирным алгоритмом»: людей задерживали, доставляли в отделы милиции, составляли протоколы, подписывали их как должно, в отдельных случаях могли предоставить и адвоката; надзиратели в тюрьмах заполняли надлежащие формы, велась повседневная служебная переписка, заключенные получали какой-никакой казенный паек, прокуратура осуществляла надзор. Отличало работу карающего органа разве что отсутствие чернил (писали карандашом) да листы бумаги, на обратной стороне которых ныне можно разглядеть обойный рисунок или план топографической карты из школьного учебника. В блокадном городе не было не только хлеба, но и бумаги.
Суды и трибуналы работали бесперебойно. Правда в отличие от приговоров обычных народных судов (они были редки, но даже и в военный период формально могли быть обжалованы и пересмотрены) приговоры трибуналов являлись окончательными и обжалованию не подлежали. Случались при этом ошибки, «перегибы» и аресты по ложному обвинению? Разумеется. Людей задерживали по доносу, за неудачный анекдот, за вылитые в окно нечистоты, за унесенное с режимной территории полено… За то, чего нам, нынешним, и не понять. И все же… Наше дело думать и помнить. Никак не судить.