Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Р. Г. Потому что в писателях и людях искусства заложен инстинкт неуважения и антипатии к руководителям, начальникам, хозяевам, великим государственным деятелям, людям, ниспосланным Провидением, спасителям отечества и всем остальным любителям пускать пыль в глаза. Если бы писатели и люди искусства все были за существующую власть, то впору было бы совсем отчаяться. И в любом случае в сфере идеологий «величие» — ну, в общем, когда произносится это слово, — сразу же приходит на ум могущество, вспоминается Гитлер и Сталин. Сегодня, из-за изобилия дерьма, царит невероятная путаница. У мира, похоже, больше нет выбора, разве что между обработкой мозгов или их промывкой. Прибавь к этому индивидуалистический характер, из-за которого француз, когда речь заходит о «великом человеке» в политике, чувствует лично себя приниженным, как если бы у него что-то украли. Я знаю одного очень благовоспитанного господина, который ни разу за всю жизнь не смог проголосовать, его приводила в ярость сама мысль о том, чтобы отдать свой голос кому-то другому. Это гораздо чаще встречается, чем кажется. Вспомни историю двадцатого века: несмотря на все отданные ему голоса, де Голль расплачивался и за кайзера Вильгельма, и за Гитлера, и за Муссолини, и за Сталина, и за Петена.
Ф. Б. Ты мне говорил в 1967 году, что де Голль поступил правильно, изменив французскую политику в отношении арабов в момент шестидневной войны.
Р. Г. Я тебе говорил не это. Я прекрасно помню: я написал тебе, что арабская политика Франции не выдерживает критики, потому что ее нельзя назвать иначе как политикой презрения. И добавил, что эмбарго на проданные израильтянам «миражи» было несправедливостью, внезапной переменой настроения школьного учителя, который бьет ученика линейкой по рукам. Де Голль правильно поступил, положив конец политике презрения в отношении арабов, потому что нельзя было без конца лгать о французской армии — Фуко[68], Лиоте[69]и все эти прекрасные истории, которые мы сами себе про себя же и понарассказывали. Впрочем, в де Голле совершенно явно проступало сходство с «великим белым вождем». Думаю, он бы охотно сыграл как защитника Израиля, так и защитника арабов, но этого не случилось, так как одна из сторон не выполнила того, чего он от нее ожидал. Думаю также, что он бы охотно использовал Израиль, чтобы завоевать популярность у американских евреев и обзавестись таким образом хорошим рычажком в Соединенных Штатах. Все могло бы решиться в легендарном и библейском духе между ним и Бен Гурионом, но когда Израиль не послушался великого белого вождя, доброго, справедливого и великодушного, старик не на шутку рассердился, как после генеральского путча в Алжире, когда ему отказались отдать Салана[70]. Его пронзительный голос был слышен далеко за стенами…
Ф. Б. Он не помышлял о нефти во время этой резкой смены альянсов?
Р. Г. Не думаю. Я думаю, что когда де Голль приходил в ярость, тут выступала на первый план своего рода bitchery[71], почти женский гнев, замешенный на раздражительности, злопамятстве и обиде, и вся сила его рассудительности, как только она к нему возвращалась, организовывалась тогда вокруг его обиды. Это был человек, который помимо всего прочего обладал и талантом злопамятства. Я ни на секунду не поверю, что де Голль бросил Израиль ради нефти или ради того, чтобы продавать оружие арабам. Был другой способ сблизиться с арабами, и сегодня, между прочим, совершенно очевидно, что Израиля нам скорее не хватает в наших отношениях с арабами: нам больше нечего сбросить. Страсти ослепляют умы. Говорят, например, что СССР хочет, чтобы Израиля не было. Абсурд! Если бы Израиль исчез, СССР утратил бы свои позиции на Ближнем Востоке, потому что стал бы абсолютно не нужен арабам, СССР смог проникнуть на Ближний Восток лишь благодаря Израилю. Повторюсь: о чем идет речь, когда говорят об «арабской политике Франции»? Об отсутствии выбора…
Ф. Б. Что такое для тебя голлизм?
Р. Г. Воспоминание. Был момент в истории, встреча, какие порой бывают в истории всех стран, дуновение, которое коснулось французского края. Теперь все кончено, и это очень хорошо. Будут другие моменты, другие люди, другие встречи, другие дуновения. Это не в последний раз. Это было что-то живое и не может быть сохранено, забальзамировано, это не было дано раз и навсегда. Он вовремя пришел и вовремя ушел. Я счастлив, что такое было в моей жизни. Сегодня восемьдесят процентов молодых французов, которым меньше тридцати, не знают, что значит кавалер ордена Освобождения, и это тоже очень хорошо. Если де Голль чего-то и требует, так это признания его оригинальности, а это конец ковчега с культовыми реликвиями. Стоит извлечь урок из того, как он отказался от организации преемственности своей власти, разве нет? Он не хотел, чтобы его продолжали. Он всегда говорил об обновлении, а это вовсе не означает, что нужно пятиться в будущее, не сводя глаз с иконы. В СССР забальзамировали Ленина, выставили его под стеклянным колпаком, и посмотри, что это дало: чучело, мумию, этакую восковую фигуру, сделанную раз и навсегда, исключающую любые перемены…
Ф. Б. Мне помнится, был момент, когда де Голль советовал тебе заняться политикой?
Р. Г. Дважды. С иронией и пренебрежением, как бы говоря тем самым, что большего я не стою. Ну, он мне не сказал, чтобы я отправлялся к шлюхам, он так не разговаривал, но в его совете была масса пренебрежения. В первый раз это было в начале того длительного периода, когда он был не у власти, до моего отъезда в Берн, и потом на улице Сольферино, в момент подъема РПФ[72], когда вокруг него били копытами от нетерпения будущие молодые маршалы. И всякий раз он делал это с ироничной улыбкой типа «и вы тоже!». Перед тем как оставить Управление по делам Европы и отправиться в Швейцарию, я чуть было вообще не распрощался с МИДом и не занялся новым литературно-сатирическим еженедельником, который так никогда и не вышел, к счастью, и я направился на улицу Лаперуза повидаться с де Голлем, не столько для того, чтобы спросить у него совета, а просто так, постучать по дереву. Не дав мне никакого совета, он в течение четверти часа расспрашивал меня… о Мальро![73]Мальро его необычайно занимал — мадам де Голль говорила о нем: «Дьявол…»