Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успешность и последствия каждых родов даже в дворянских семьях были непредсказуемыми. А. Н. Радищев упомянул о смертях рожениц и уродствах детей, вызванных ношением женщинами корсетов («Плачь, мать ваша, следуя плачевной моде, ознаменованной смертью разрешающихся от бремени…»). Многие юные дворянки, проживавшие в холодном и сыром Петербурге, умирали после благополучных родов от «припатков (осложнений. — Н. П.) натуралной сей болезни» (то есть сами роды рассматривались как «натуралная болезнь»), а также от травм и даже обычных простуд.[300] В провинции опасность смерти после родов была еще более высока, причем это в равной степени касалось и дворянок, и простолюдинок. В России, писал М. В. Ломоносов, «молодых более умирает, нежели кои старее, так что едва сороковый человек до 30 лет доживает».[301]
Практически во всех мемуарах рассматриваемого времени, как в «мужских», так и в «женских», — как о будничном явлении! — говорилось о тяжелых детских болезнях и ранних смертях детей. Крестьянки, по словам информаторов середины XIX в., даже надеялись «може не будут жить» — так тяжело было бремя частых родов и многодетности и так ожидаема смерть. «По сто тысяч младенцев не свыше трех лет» — такой высчитал ежегодную смертность М. В. Ломоносов, отметивший, что матерей, «кои до 10, а то и до 16 детей родили, а в живых ни единого не осталось», было немало. Поразительно высокая детская смертность сохранялась в семьях буквально всех сословий XVIII в. Жена Андрея Болотова потеряла своего полугодовалого первенца, когда ей было четырнадцать лет. Смерть сына она восприняла как неизбежность и лишь надеялась, что новая беременность сможет помочь «забыть сие несчастие, буде се несчастьем назвать можно».[302] В семье Ивана Толченова — автора «Журнала или записки жизни и приключений» (конец XVIII в.) из девятерых детей вскоре после рождения умерли семь.[303]
При трагическом исходе (смерти роженицы) вдовец старался возможно быстрее жениться вновь,[304] иногда даже «когда не исполнилась и година». В крестьянском быту «вдовствовали исключительно старики, всех же остальных заставляли (выделено мною. — Н. П.) вступать в новый брак».[305] Также поступали — когда из рациональных, а когда и из эмоциональных соображений — и оставшиеся вдовыми молодые матери, если неожиданно умирал отец ребенка. «Оставшись после мужа молодою вдовой, — вспоминала о А. И. Гагариной Е. П. Янькова, — она влюбилась в учителя своих падчериц, из духовного звания и сделала непростительную глупость — вышла за него замуж… Она поплатилась за свое увлечение. Удаленная от родных, которые осуждали ее за безрассудство, она претерпевала от семинариста самое грубое обращение…»[306] Тем не менее фольклор зафиксировал приоритет наличия именно матери у ребенка: «Отца нет — полсироты, матери нет — круглый сирота!»[307]
Болезни и скоропостижные смерти рожениц были причиной того, что восприемницами, а затем воспитательницами детей часто бывали старшие сестры или тетки (сестры матерей)[308] новорожденных. Вероятно, именно этот фактор и сыграл решающую роль в сохранении и умножении обрядов и ритуалов, связанных с крестинами. С одной стороны, они свидетельствовали об укоренении православных идей, с другой — о контаминации православной обрядности с народной. Опасение умереть непредвиденно рано, преждевременно заставляло родителей брать в крестные матери своим детям совсем юных девочек, зачастую — старших сестер: «Брат на пять лет меня моложе. Я чувствовала к нему что-то вроде материнской нежности и всячески пеклась о нем. Мое участие к нему началось с самого его рождения. Наклонившись над его колыбелью, я долго на него смотрела, и то невыразимое ощущение, которое я тогда испытала, осталось во мне живо и неизменно…»[309] Эти сестры — и женщины, подобные им — и принимали на себя ответственность за воспитание крестниц в случае сиротства.[310]
Бывали случаи удивительные. По воспоминаниям М. С. Николевой, родившейся в начале XIX в., ее бабушка, жена коменданта Нерчинска Я. И. Еремеева, умерла в родах, следом умер отец новорожденной, а девочку (мать мемуаристки) вскормил и воспитал денщик отца, «подкладывая ее к козе». Девочку он берег, как мог, пока не пристроил в дом некой А. А. Николевой, жены губернатора Тобольска, воспитавшей сироту наравне с родными детьми.[311] Поступок «доброй и умной женщины», как охарактеризовала губернаторшу мемуаристка, был типичен для дворянок того времени. Сплошь и рядом в более зажиточных и знатных семьях воспитывались и дети бедных (а иногда и отнюдь не бедных!) родственников,[312] а то и вовсе посторонних людей. В XVIII в., когда была «мода» на крепостные театры, немало девочек из простых семей (признанных одаренными и способными к сцене) воспитывалось в семьях своих «господ».[313] В крестьянских семьях матери «по охоте», как тогда говорили, брали в семью подкидышей. Иногда мотивы подобного поступка (передачи ребенка на воспитание из одной семьи в другую) были морально-педагогические, в иных случаях — житейские, бытовые (здоровье ребенку было легче сохранить «под присмотром»). Например, отец А. П. Волынского в связи с тем, что его вторая жена — по позднейшему определению пасынка — была «женщина весьма непотребного состояния», отдал сына на воспитание в семью родственника, С. А. Салтыкова. В других случаях взятие женщиной ребенка на воспитание (и чаще это касалось девочек!) диктовалось пониманием аксиомы: сохранить здоровье и жизнь ребенку легче в семье, нежели вне ее.[314]