Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я просыпаюсь на заре. Я забыл зарядить мобильник, и аккумулятор сел, но в любом случае еще слишком рано звонить Саррам. Я заберу Рауля по пути и повезу его в кино, в бассейн, в цирк... А потом мы поедем в Пуатье в «Футуроскоп», о котором Людовик прожужжал мальчику все уши; он научит меня пользоваться компьютером, «Нинтендо», Интернетом и всем остальным, что соответствует его возрасту; самое время мне стать его учеником — мы будем жить среди людей, и, быть может, я в конце концов поблагодарю Ингрид за то, что она нас оставила.
Я чувствую себя невероятно радостным, свободным, кажусь себе в зеркале ванной настолько уверенным, что решаю еще раз заехать в гипермаркет на обратном пути. И клянусь своему обросшему щетиной, проигравшемуся, помятому из-за складок на подушке отражению, что если вдруг Сезар каким-то чудом вернулась за кассу, я спрошу у нее номер телефона и приглашу вместе поужинать. Мне просто необходимо начать новую жизнь с помощью тележки: наконец-то я начну управлять ею.
Я уволена. Двадцать четыре часа без движения, за чтением жутко тоскливых книг, что бы не смеяться, грудь перевязана бинтами настолько туго, что я едва могу вздохнуть; я выхожу на два дня раньше, и тут Мертей объявляет, что я уволена за прогул. Я напоминаю о сломанных ребрах, о больничном, который отправил по факсу врач «скорой помощи». Он отвечает, что никакого факса не получал и что я никого не предупредила.
— Но вы же знали!
— Знал что?
Он смотрит на меня, выпучив глаза, нахмурив брови, морща лоб, — весь олицетворение незапятнанной совести и уважения к закону. Вокруг нас свидетели: пятнадцать девушек, застывшие в ожидании развязки. Настаивать бесполезно. Я ничего не говорю, только молча смотрю прямо в глаза. Может быть, что-то осталось у него внутри, если, конечно, он вообще чего-то хочет. Пустые надежды; он добивает меня последним аргументом: сломанные ребра, согласно правилам, не являются оправданием отсутствия на рабочем месте.
— Вы предупреждены за неделю, — заключает он, — и считайте, что это еще по-божески.
И то правда. Он мог заставить меня возместить ущерб, причиненный его автомобилю. Оплатить разбитое ветровое стекло. Высоко подняв голову, я пытаюсь сдержать слезы; я не доставлю ему удовольствия увидеть, как я плачу. В глазах все плывет, я на ощупь пробираюсь к своему рабочему месту.
— Нет, не туда. Сядьте за четвертую.
Я забираю свою бутылку с водой и «Яства земные». Касса номер четыре — самая худшая: касса для флэш-продаж,[8]не более десяти наименований. Постоянная очередь, люди, возмущающиеся, когда оказывается, что их покупки не укладываются в десять наименований; они доказывают, что два пакета одного и того же продукта должны считаться за один; остальные начинают шуметь, встают на их сторону: постоянные стычки, заторы, вызовы ответственного за продажи и код 09 на листке продаж — отсутствие организованного контроля очереди.
— Сломанное ребро, — осуждающе шепчет мне на ухо Жозиана, — действительно не повод для больничного. Могла бы придумать что-нибудь получше.
— Попытку изнасилования?
Она смотрит на меня, открыв рот, а потом отворачивается, чтобы вернуться на свой трон старшей по штату и зажигает цифру «один» на шаре над головой. Теперь я готова ко всему; что бы мне ни сказали, мне не будет стыдно, в отсутствии чувства юмора меня тоже никто не упрекнет. Я знаю: даже среди трупов беженцев я не чувствовала себя более сильной, чем сейчас.
Девять часов. Поднимаются жалюзи. Я раздумываю, что лучше: вскрыть себе вены прямо на глазах у первого клиента или теперь же вернуться домой. Но не делаю ни того, ни другого. Я всматриваюсь в толпу, ищу единственное открытое лицо, добрые глаза, которые смотрят на меня без всяких задних мыслей. У меня есть неделя, чтобы тосковать в ожидании мсье Николя Рокеля. Но для чего? Зачем? Терпеть все это во имя призрачной надежды — самый обыкновенный эскапизм. Лучше уж попытаться защитить тех, кто придет сюда вместо меня.
Я жду, пока магазин наполнится, прошу мою клиентку «соблаговолить минуточку подождать», останавливаю ленту, беру микрофон, нажимаю красную кнопку. И слышу собственный голос, спокойно потрескивающий во всех громкоговорителях:
— Я обвиняю заместителя управляющего по логистике, мсье Лорана Мертея, которого вы можете видеть в остекленном кабинете над прилавком с овощами, в попытке изнасилования, в том, что он бросил беспомощного человека в ситуации угрозы жизни, в бегстве с места преступления. Если в зале есть полицейский, я готова подать заявление. Благодарю за внимание.
Я выключаю микрофон. Время остановилось, все смотрят на меня, гипермаркет замер: слышен только шум вентиляторов. По крайней мере, когда я вернусь в Ирак и встречу разочарованные взгляды тех, кто попал в тюрьму ради осуществления моей мечты, я смогу сказать себе, что все-таки не зря съездила во Францию.
Еще несколько секунд — и все становится на свои места. Полицейские, жандармы не расталкивают толпу, пробираясь ко мне. Снова поехала лента у моей кассы, и вновь воцарился порядок: мы всегда недооцениваем силу человеческого безразличия. Пять-шесть смущенных, любопытных взглядов и вздох строгой старухи, говорящей мне: «Разве ж это не беда?» — то ли из жалости, то ли с осуждением. Впрочем, на флэш-кассе расслабляться нельзя — прибыль с жалостью несовместима.
В девять тридцать — через двадцать минут после учиненного мною скандала — меня пришла сменить новенькая девушка. В ее глазах читалось обожание, кулачки сжаты в знак солидарности. Меня вызвали к МП — менеджеру по персоналу. Я прохожу по магазину вдоль касс, окруженная скрытым сочувствием и запоздалой дружбой.
МП, маленький, с трясущимися руками, сидит перед искусственным фикусом, глядя на меня с примирительной улыбкой. Он требует, чтобы я отказалась от обвинений, уверяя, что внутреннее расследование все проверит, и это — довольно любопытно. Я сделала то, что должна была сделать. В любом случае завтра утром меня уже здесь не будет. Стать после четырех произнесенных фраз героиней в глазах коллег, которые до того момента со мной не разговаривали, — это скорее горько, чем несправедливо. Я бы предпочла по-прежнему терпеть молчаливую враждебность, чем так вот вдруг сделаться любимицей. Но больше всего меня поражает не их лицемерие, а их пассивность. Они ничего не добавили к моим обвинениям, не признались, что их так же шантажировали и домогались, как и меня. Я была готова возглавить мятеж; они же подставили меня под огонь.
Я болею за других — как писала в работах по французскому, которые мой багдадский профессор считал слишком «литературными». Конечно, ведь я знала Францию лишь по рассказам матери, которая провела детство в иракском посольстве: парижские приемы, наводненные писателями во фраках, язык элиты, с помощью которого она замкнулась в себе после расправы над ее родителями в тюрьмах Абдулы Рахман Арефа. Язык — единственное наследство, которое она мне оставила. Если бы она знала, как я хочу сейчас вновь вернуть себе ту Францию, которую обрела в романе Андре Жида. Францию благородства и гармонии, блеска остроумия, чувственных состязаний, утонченного разложения среди холеных интеллектуалов, светских львиц и проклятых поэтов.