Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Миша! Вадик приехал, – повысив голос, потому что за стенкой грохотало, сообщила жалобным голосом Аврора Францевна. Жалобным, так как ясно было, что Михаил Александрович зол, разобижен до смерти, стыдится своей слабости и ненавидит Вадьку.
– Папа, – сказал Вадим и поперхнулся на приветствии, таким слабым и больным выглядел Михаил Александрович. Вадим как был, в плаще, присел у кровати. – Папа, здравствуй.
– Тебя никто не звал, – с минуту помолчав, выдавил из себя Михаил Александрович. – Скоро похороны, и мне будет все равно, кто там явится. Тогда и являйся. О чем вы там шептались в прихожей с матерью? Какой мне гроб выбирать? Так я скажу. Фанерный, с кумачом. Дешево и сердито. И на Смоленское меня. К матушке Марии Всеволодовне. Если вам, конечно, не очень сложно. Отпевать не следует – моды не блюду, не крещен и не верую. Засим все. Счастливо оставаться.
– Папа, не торопился бы ты в фанерный с кумачом. Похороны отменяются. Тебе еще жить и жить. Все вранье. Вранье – этот твой долбаный диагноз. Что тут тебе вливают? – посмотрел Вадим на перевернутую бутылочку в держателе капельницы. – И сколько уже влили? – нахмурился он.
– Через день, с небольшим перерывом, вот уже два месяца почти, – сказала Аврора Францевна. – У Миши уже вен нет, один сплошной синяк.
– Убью Шульмана, – проскрипел Вадим. – Это не лекарство, мама и папа, это… чтобы было понято, это полная фигня. И если ты, папа, за два месяца в своем возрасте от этой фигни не загнулся, то запас здоровья у тебя гигантский. До ста лет проживешь и даже больше.
– Вадик, – взмолилась Аврора Францевна, – да объясни, наконец! Что ты все загадками. Я боюсь и не понимаю, и надеяться страшно.
– Все очень просто, папа. Я видел снимки твоей головы. Абсолютно здоровая голова. Чуть-чуть холестерина на стенках сосудов, но, ты знаешь, не больше, чем у иного тридцатилетнего. И это все. Никаких опухолей. Чистенько. А в клинике этой – преступники. Ставят ложные диагнозы, пугают людей и дерут бешеные деньги за якобы лечение. Здоровых людей залечивают! Одним словом, ты здоров, папа. А Шульмана, однокурсничка моего, который там всем заправляет, я убью.
– Что это значит, Вадим? – строго и устало осведомился Михаил Александрович, но неприязнь и горечь ушли из его взгляда, растворились в зыбкой надежде. – Ложь во спасение? Когда уже все бесполезно? Не нуждаюсь.
– Папа, ты здоров! – повысил голос Вадим. – И я не понимаю, почему вас угораздило обратиться в эту клинику!
– Реклама, Вадик, – вздохнула Аврора Францевна. – «Лечим все», видишь ли. А в районной поликлинике ничего такого, как ты понимаешь. Там только таблетки от головной боли прописывали. Но голова-то у папы и правда болит. Жуткие мигрени. Жуткие. До черноты в глазах и полуобморока. Это с той аварии в метро. Вадик? Так папа… здоров?
– Абсолютно. Мигрени мигренями, но по сути здоров. Я как доктор говорю. Я ведь стал хорошим доктором, мама, скажу не хвастая. А мигрени… Это, понятно, осложнение после травмы. Немного потерпим и подберем хорошее импортное лекарство. Вряд ли головные боли совсем прекратятся, но станет легче их переносить. Папа, поверь мне, пожалуйста. И давай выбросим эту дрянь, которую тебе вливают. И не пускайте на порог шарлатанов. Папа…
– Спасибо, Вадька, – прикрыл глаза рукой Михаил Александрович. – Жизнь подарил, да? Спасибо, Вадька. Вот я встану на ноги, и пойдем мы с тобой громить эту клинику.
– Если хочешь, папа. Но теперь она, видишь ли, почти моя. Покупаю я ее, как настоящий буржуй. А шарлатанов выгоню. Да что у вас за шум-гром такой за стенкой? А, родители? Это у тебя от шума мигрени, папа, не иначе.
– За стенкой у нас, Вадик, полный ужас, – заторопилась объяснять счастливая и на радостях сразу помолодевшая Аврора Францевна. – Там квартира с той парадной, с фасадной, что на Четвертой линии. Я ходила, спрашивала. Разнюхивала. Долго ли будет продолжаться и что там вообще творится-то. Ну и разнюхала. Почти. Потому что там тайны Мадридского двора, улыбаются, носами крутят и все скрывают.
Но как же без слухов? А по слухам вот что: квартиру, и даже, кажется, две, купила одна иностранка, и теперь там развели грандиозный ремонт, который называется «реконструкция». Называется, чтобы не запретили ломать стены, я так понимаю. И управы никакой на это безобразие нет и быть, оказывается, не может. Велят терпеть и обещают, что к Новому году все закончится, а грохот и того раньше.
– Боюсь спросить, надолго ли ты, сынок? – с надеждой посмотрел на Вадима Михаил Александрович. А по глазам Вадиму читалось: где же ты раньше был, прохвост такой? Мать вся извелась в тревогах и заботах. Но вслух это, по счастью, произнесено не было, Михаил Александрович помиловал приемного сына. Как, впрочем, миловал всегда, не то что родного Олега.
– Я же здесь клинику покупаю, папа. Навсегда. Разъезжать еще придется, но не век же. Будем часто видеться. Обещаю. Ты меня простил? А ты, мама?
– Ах, все забыто, Вадька, перетерто, пережевано и сплюнуто. Не спрашивай таких вещей. А то ты не знал, что мы любим тебя вопреки всему на свете, – улыбнулась Аврора Францевна.
– Да, да, – закивал Михаил Александрович, все еще немного фальшиво от вросшего, как дурной ноготь, недоверия и обиды – помехи, подлежащей немедленному устранению. Вот только вызывает тошный трепет неизбежная хирургическая боль. И боязно: а не станет ли операция напрасной? Не ложь ли все, не предсмертный ли сон он видит? Но Михаил Александрович положил холодные пальцы на запястье Вадима: – А раскрой-ка, Вадик, окно настежь. Чтобы не пахло больницей. Да осторожней: рамы гнилые. Я, похоже, заново родился, а?
– С днем рождения, папа.
* * *
В узкой протоке за Петровским стадионом, в осенних буроватых сумерках, предвещающих невнятную погоду дня грядущего, октябрьского уже дня, светились окошки плавучего ресторанчика, а редкие гирлянды тускловатых лампочек подергивались на ветру и роняли дерганый желтый свет в холодные темные воды. Ресторанчик под названием «Корюшка» в прошлой жизни был прогулочным теплоходиком и именовался то ли «Сапфир», то ли «Юпитер» – в общем, как-то роскошно именовался, несмотря на свой неуклюжий вид плавучей коробки.
«Корюшка» возраст имела преклонный, краска близ ватерлинии старой чешуей топорщилась на ее боках, и она еще студентами помнила кое-кого из тех, кто собрался нынче отпраздновать юбилейную встречу.
Они изменились, постарели, гораздо меньше ершились и, как видно, с трудом топорщили усталые плавники. Они глотали водку и коньяк, чтобы согреться и выглядеть моложе, чтобы побыстрее растворить жалость друг к другу и к себе, мешающую веселью, чтобы высушить в глазах мутную воду прожитых лет, что залила молодой огонь.
Салаты были жидкими и теплыми, а мясо холодным и пересушенным, ножи, естественно, тупыми, а бокалы и рюмки – толстого дешевого стекла. Но встреча в общем и целом удалась, разогрелась понемножку, раскочегарилась и пошла бесшабашной юлой на часок-другой-третий во всеобщей хмельной любви друг к другу, во всеобщей фантазийной памятливости и сочувствующем взаимопонимании. Узнавали, радовались, удивлялись напоказ, поздравляли и хвастали.