Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда, когда она смотрела на Томми, ей приходило в голову, что это его двойник вернулся домой в Менабилли — понурый, мрачный, согбенный, — а настоящий Томми по-прежнему разгуливает по Лондону, веселый и обаятельный, с уверенной улыбкой на лице и безупречной военной выправкой. А если это так, не следует ли и ей оставить за порогом Менабилли собственного двойника, темную сторону своего «я», — разъяренную, мстительную женщину, знающую, что ей причинили зло? Был ли это ее голос или голос Ребекки, подстрекавший ее говорить Томми колкости, оскорблять его, насмехаться над его слабостями? Но этот голос она, несомненно, хотела заставить смолкнуть, к тому же она дала себе клятву не жаловаться, поэтому если кто-то спрашивал о здоровье Томми — с ним определенно было не все в порядке: истощенный вид, бледное лицо, нетвердая походка, — она храбро лгала, объясняя всем, что он страдает от упадка сил: его кровь слишком медленно течет по венам, ему нужно принимать пилюли для разжижения крови. Дафна повторяла это так часто, что сама начала верить: кровь не доходит до его мозга, и в этом причина болезни.
Порой Дафна спрашивала себя: а не загустела ли кровь и у нее, не испытывает ли и ее мозг голодание, как у Томми, — временами она не могла четко мыслить, иногда теряла, в буквальном смысле слова, чувство равновесия, спала лишь урывками. Через неделю после приезда Томми в Менабилли, когда в доме, заполненном беспокойными снами его обитателей, было душно и трудно дышать, Дафна решила спать в саду на старом, изъеденном молью одеяле, извлеченном из затянутой паутиной беседки. Сначала она лежала, глядя во все глаза вверх, на ночное небо, где облака уступили место бесчисленным звездам, и говорила себе, что грешно спать среди такой красоты, но, вроде бы наконец задремав, услышала, как женский голос что-то ей шепчет, а потом вздрогнула, осознав, что не спит и не грезит, но все же абсолютно уверена: рядом кто-то был.
В этот момент Дафне пришло в голову, что голос говорил ей нечто важное через прореху в завесе, отделяющей этот мир от иного, тайного, но она не могла вспомнить слова: они растворились во тьме тотчас, как только были произнесены. Раздосадованная, она пыталась что-то выкрикнуть, но не смогла исторгнуть ни звука, вокруг стояла полная тишина: лес не шумел, ветер не шелестел листвой, живые твари в подлеске замолкли. И в этой тишине возник и овладел ею ужасный страх, и она бросилась к дому от места своего ночлега. Сердце отчаянно билось, паника пронзила ее, как молния: она испугалась, что, если останется в саду, ее заманят в место, откуда нет возврата.
В дневное время она слышала теперь не только голоса членов семьи — в голове ее непрестанно звучал свой собственный монолог. Небольшая его часть была посвящена Брэнуэллу Бронте. Когда ей удавалось урвать часок-другой и поработать в своей писательской хибаре, она пыталась понять хронологию истории Ангрии, скорее цикличной, чем линейной, с бесконечными отклонениями от ее привычного хода, но часто отвлекалась и порой ловила себя на том, что повторяет свои свадебные обеты, не вслух, но снова и снова: «…в богатстве и бедности, в болезни и здравии». Томми болен, никаких сомнений, но не болеет ли он из-за тоски по другой женщине, Снежной Королеве?
Однажды дождливым днем она сидела в кресле, держа на коленях Мари-Терез, и читала ей что-то из детского издания сказок Ханса Кристиана Андерсена — ту же самую книгу она читала когда-то Тессе и Флавии, а еще раньше мать читала ей. Маленькую Дафну эти сказки напугали так сильно, что она до сих пор это помнила; ее мама притворилась, что она и есть Снежная Королева: ее лицо было бледным, как лед, и совершенно бесстрастным, словно ее подлинная суть вышла наружу, пока она рассказывала сказку, и открылось именно то, что Дафна давно подозревала: мама не любит ее… И даже теперь, после того, как минуло столько лет, так быстро, словно время замкнулось на себе самом, Дафне пришлось крепко зажмуриться, чтобы не расплакаться. Ближе к концу Мари-Терез почти совсем заснула, но Дафна продолжала очень тихо читать вслух о том, как маленькая девочка по имени Герда отправилась в далекое путешествие, чтобы разыскать самого своего дорогого друга Кая, мальчика, близкого ей, как брат. И вот наконец она находит его во дворце Снежной Королевы, неподвижного и промерзшего до костей. Горячие слезы Герды заставляют его обледеневшее сердце оттаять: он в конце концов начинает плакать, и крошечный осколок стекла выходит из глаза. Теперь он вновь способен четко все видеть, чары рассеиваются. Но Дафна не могла дать волю слезам, не позволила бы себе это ни перед Томми, ни в присутствии кого-либо еще. Она чувствовала, что если начнет рыдать — не сможет остановиться, это будет целое море слез, и она утонет в нем.
Дафна закрыла глаза, на ее плече дремала внучка, а сама она обратилась мыслями к своему отцу, чьи приступы рыданий были для нее непостижимы, когда она была моложе. «Жизнь может быть приятной, если ты молод, но когда тебе пятьдесят, удовольствий остается немного», — часто повторял он, и никто не знал, что вызывало эти внезапные приступы меланхолии, но, наверно, нечто более существенное, чем внезапный ливень или холодный восточный ветер, возможно, память о брате Гае и сестре Сильвии, покинувших этот мир и уснувших вечным сном.
Было ли у Томми что-то общее с ее отцом? Муж слишком много пьет, как это делал и Джеральд, и страдает от весьма похожих непредсказуемых приступов депрессии. «Ужасы», как называл их отец, когда стоял, дрожа и закрывая глаза руками, пока не проходило самое страшное. Томми внешне привлекателен, как и Джеральд, — шести футов ростом, обворожителен и красиво одет, как актер — кумир женщин, — в том, что Томми все еще пользуется у них успехом, нет никакого сомнения. Дафна знала и о любовных интрижках отца — все три его дочери знали, да и жена тоже, как, впрочем, и весь театральный мир Лондона, но, будучи еще подростком, отпускала шуточки по поводу «папочкиной конюшни», где некоторые экземпляры, вроде Герти Лоуренс, были лишь несколькими годами старше ее самой. И мать, если не считать редких вспышек гнева, всегда будто бы мирилась с таким положением вещей, даже если в редких случаях узнавала о романах Джеральда с Герти или еще какой-нибудь хорошенькой молодой актрисой. Теперь Дафне было трудно понять: как могла мать оставаться столь безропотной?
Подобное поведение мужа, несомненно, должно было бы приводить в ярость Мюриел, не только как жену Джеральда, но и как стареющую актрису: каково ей было знать, что он изменяет ей с девчонками вдвое моложе ее? При этом она часто выказывала свое недовольство Дафной (средней дочерью, безмерно опекаемой обоими родителями, любимицей отца), да и отец гневался на нее, когда она стала достаточно взрослой, чтобы иметь поклонников, допрашивал, когда она поздно возвращалась домой, обвинял в недостойном поведении, словно она его каким-то образом предавала. Дафна до сих пор помнила, как он стоял на лестничной площадке Кэннон-Холла и караулил ее: выглядывал из окна, ожидая ее прихода, превращаясь в какого-то ночного монстра с искаженными от гнева чертами лица. «Ты позволила ему поцеловать себя? — шипел он, пока она поднималась по лестнице. — Куда ты дала ему поцеловать себя?»
Непостижимо, думала Дафна, какую ужасную неразбериху создали, переплетясь друг с другом, прошлое и настоящее, а как примирить все это, она не знала. Ее мать была еще жива и жила в Феррисайде, на другой стороне реки, если ехать из Фоуи, вместе с Анджелой (своей любимой дочкой, подумала Дафна, но тут же одернула себя). Мюриел была уже стара и быстро сдавала, наблюдая за приливами и отливами из окна своей спальни, не способная двигаться, заточенная в бывшем некогда местом беззаботного летнего отдыха загородном доме, купленном Джеральдом во времена их процветания. Она представила себе, что едет в Феррисайд, рассказывает все матери и просит совета, как наладить механизм своего брака, просит Мюриел поделиться с нею своими секретами, но знала, что подобного никогда не случится: это немыслимо, некоторые тайны нельзя раскрывать.