Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Институт спешно основали, но ковырялись с запросом целых две недели. Подлинного имени банкомета не установили, но прозвище этого норвежского шкипера по сей день помнили на Соломбале: Пер Длинный. Имелся, увы, ряд свидетельств, что как раз такое прозвище норвежские моряки дали самому Петру Алексеевичу. Но ведь играл же Петр с кем-то, кому-то проиграл? Или он сам с собой в «пьяницу» дулся?
Из Норвегии пришло подтверждение, что наследник капитана с таким прозвищем взорвался вместе с кораблем и все его деньжата ухнули в казну, а нынче попали в фонд Нобелевской премии мира. Немалые бабки задолжал нынешний император, коль скоро своего прадеда признал — можно сказать, удедил. А платить будет как раз Шелковников, раз уж он из армии подал в отставку, чтобы занять статский пост канцлера. И то ведь звучит: генерал-фельдмаршал в отставке, канцлер Георгий Шелковников. За такое звание надо платить. А платить, как следовало из глубокой мысли Шопенгауэра… Вот именно.
Ну, и усадил шеф Мустафу за производство коммерческой прозы. Самое ходовое-коммерческое, что есть на свете, Евсей Бенц писать не мог — он не мог сочинять задушевные дамские романы «за любовь», кто стал бы читать о любви Евсея Бенца? Да и не переплюнул бы Мустафа «Заметенных поземкой». И к тому же очень длинные книги писать вообще невыгодно. Фантастика — товар стабильный, но тогда писать надо сразу по-английски, иначе никто в твой талант не поверит, а Мустафа не умел. Оставался старый добрый детектив. Нужно было лишь придумать сыщика для сериала, но здесь Мустафа был как щука в реке. У него буквально выросли крылья, то есть плавники. Он сочинил дядю Исаака. Впрочем, не столько сочинил, сколько приплел к имени подлинного айсора приключения, которые в одночасье произвели на Западе фурор, и знаменитый киноактер Айзек Мэтьюз мгновенно получил «Оскара». Вот и все перемены в жизни Мустафы. Выходить из дома шеф так и не разрешил. Да и не хотелось никуда, очень уютно в доме, за пишущей машинкой.
Мустафа от машинки оторвался, несмотря на очень ранний утренний час, пошлепал на кухню: съесть принудительный коронационный завтрак. Сегодня еще дважды полагалось хлебать уху, привезенную накануне; Мустафа попробовал ее тогда же. Ничего, хорошая уха, особенно если под коньяк. Однако пока что нельзя, хотя бы до одиннадцати нужно лудить дядю Исаака. Мустафа принципиально не желал перебираться за компьютер, года его не те, облучение, вообще вся электроника гнусность, даже телевизор, который хоть и тихонько со своей славянкой прощается, но сколько ж тянуть с этим делом можно. То ли дело, когда стучишь по клавишам, русское слово собственной рукой чувствуешь. Любил, любил Мустафа свой природный второй родной русский язык, плевать он хотел на древнюю татарскую книжную премудрость, он и без ее уловок скормил самиздату и мировому кинозрителю семь романов об Ильиче. Но с Ильичом покончено. Во всех смыслах. Книги Бенца в букинистических теперь меньше чем по три империала не водятся, а Ильича настоящего, сколько хотел, закупил музей в Кокушкине и больше не принимает.
Надо писать, притом хорошо писать, иначе вся жизнь неизвестно зачем прожита. Пусть ставит шеф под этими творениями хоть свою фамилию, хоть псевдоним, хоть вообще яйцом это дело подпишет, пусть гребет за это Нобелевские премии каждый год, но именно он, Мустафа, будет писать, будет творить свое абсолютное благо: писать о плохом — плохое, но хорошо писать. Вдруг да что интересное будет. Ходынка, или там какое-нибудь торжественное покушение, словом, все, что для сюжетной пользы дела пригодится. Мустафа прошаркал к телевизору и хотел переключить программу. Но тут оркестр скоропостижно допрощался со своей славянкой, экран на мгновение стал синим, а потом возникла надпись: художественный фильм. В ту же минут фильм пошел, и Мустафа рухнул в кресло. В титрах ясно значилось, что сейчас покажут американскую комедию «Ильич в Ламанче», в главной роли Амур Жираф, режиссер тот же, что и всегда, по одноименному роману Е. Бенца…
А сизое небо вовсе еще не светлело, потому как второй четверг ноября темен в Москве даже тогда, когда уже давно в метро пускают. Но утро неутолимо заявляло свои права на весь простор столицы всеобщей родины, столицы Российской Советской Социалистической Империи. Еще не застыли в синий камень, но уже выстроились вдоль всего Петербургского шоссе и Тверской улицы многоверстные шеренги имперской гвардии, десятки тысяч бравых парней истинно славянского вида и образа мыслей. Закончили доить коров бабы центростоличного села Зарядье-Благодатское и пошли ставить тесто на грядущие пироги в честь праздника, тем более что сношарь-батюшка обедать будет не дома, а в Кремле, так вернется-то, поди, не накушавшись? Бабам сейчас было определенно не до сизых небес. С них где-то над северной окраиной города рискнул пойти снег, но убоялся благостного величия первопрестольной, скоренько убрался назад, в облака. Да и те мало-помалу стали разбредаться, боясь, видать, возможных для себя неприятностей в небесах над Кремлем: там толклось неслыханное с начала столетия количество черного и белого духовенства. Представители основных неглавных для России конфессий были допущены в коронационный кортеж, сейчас формировавшийся в районе бывшей Военно-воздушной академии, ныне же вновь Петровского дворца, где среди костюмов и гримеров с вечера восседал осоловевший самодержец. Шутка ли сказать — коронация!
Но все конфессии тихо молились, чтобы эта, первая в столетии коронация, была для Москвы последней. Царь-то молодой, не на четыре его года, как у американцев, не на семь лет, как у французов: мы его по древнему православному обычаю коронуем пожизненно! Доколе хватит живота его! А доколе? «Кто наследник?..» — летело по толпе из уст в уста, порождая самые невероятные предположения, тут же превращавшиеся в точно известные факты: у императора, сказывают, есть жена, так что вполне еще может родиться цесаревич, но сын этот будет непременно квелый, хилый, больной, поэтому престолонаследие в аккурат перейдет к старшей дочери. Есть ли у государя дочь — никто не спрашивал, само собой разумелось, что наверняка есть, а если нету, так это ничего еще не значит. «Ну и что?» — вопрошала себя Москва в таких случаях, пожимала плечами и полагала, что ответ этот остроумный и окончательный. А ко всему же ведь и братья, и сестры императора тоже имели какие-то права на престолонаследие; откуда-то все знали, что сестру императора зовут Софья, и многие сожалели, что не успела коронация к тридцатому сентября, то-то был бы двойной повод выпить.
Хватало, впрочем, и не удвоенного повода. Москва была пьяна в дымину с утра шестого числа, когда всех с работы отпустили и утешили, что праздники переходят на понедельник-вторник, а в среду чтоб все готовились навскидку. Москва — и далеко не одна — была этим очень довольна, ей давно такая лафа не выпадала, Москва с пьяных глаз даже не обращала внимания на то, как заполняют ее улицы и переулки синие, одинаковые, словно мультиплицированные мундиры. Москва была пьяна, перманентно пьяна, и неустанно опохмелялась во славу царя и отечества, хотя цен на водяру никто не снижал, напротив, имелся точно проверенный слух, что через три дня ее повысят, поэтому надо сейчас же выпить как можно больше по старой цене. Москва ликовала, по мере умения это делать в непривычное число: не первое, не седьмое, не восьмое. Если быть точным Москва истово училась ликовать, да так, чтобы умения на тысячу лет хватило.