Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-да, милый. Я тебя тоже люблю.
И Эндерби осторожно, робко, слегка краснея, начал протираться, то есть проталкиваться, пытаясь войти, так сказать. Давненько. И вот. Фактически, довольно приятно. Он остановился на счет пять. И опять. Пентаметрами. И тут хлынуло семяизвержение слов.
Сонет, сонет, для нового сборника «Революционных сонетов», первым в котором стал тот, что разъярил проклятого Уопеншо. Слова текли, Эндерби взволнованно выуживал вещь целиком.
— Извините, — извинился он. — Мне надо доделать. Бумагу достать. Сонет, вот что это такое. — Вспомнил о пузатом, болтавшемся над изголовьем кровати выключателе, протянул к нему дрожащую руку. Внезапный свет с насмешкой спугнул бархатную севильскую ночь. Она не поверила. Лежала, открыв рот, в ошеломлении, с вытаращенными глазами. — Я только напишу на бумаге, — пообещал Эндерби, — потом снова возьмусь за дело. Я имею в виду… — Вылез из постели, пустился на поиски. Барменский карандаш в кармане пиджака. Бумага? Проклятье. Стал выдергивать ящики, выискивая белую подстилку. Сплошь старые испанские газеты с боями быков или что-нибудь вроде того. Черт.
Она завывала в постели. Эндерби вдохновенно метнулся в ванную, вышел, обмотанный туалетной бумагой. И улыбнулся:
— Отлично сгодится. Я быстро. Дорогая, — добавил он. Потом, омерзительно голый, присел к туалетному столику, начал писать.
— Вы чудовищны, омерзительны. Никогда в жизни меня так не оскорбляли. Неудивительно, что она…
— Слушайте, — не оборачиваясь, сказал Эндерби, — дело важное. Дар решительно возвращается, слава богу. Я знал, что вернется. Дайте мне только пару минут. Потом я снова вернусь. — Он имел в виду — в постель, поднимая глаза к зеркалу над туалетным столиком, как бы именно это намеренный ей сообщить, если она находится в зеркале. Понимал, что должен быть шокирован увиденным в зеркале, только сейчас не время для этого. Жару нет, черта с два. Пускай лучше другие стихи не мешаются. Кроме того, цитата неправильная, все ее вечно неправильно понимают.
— Закончил октаву, — пропел он. — Теперь скоро.
— Гад поганый. Паскуда бесполая.
— Что за выражения, право… — Зеркало, сверкало, лекало. Жалко, нет настоящей рифмы к зеркалу, кроме тех чертовых слов сэра Ланселота, которые Теннисон украл у Автолика. — Эй, селено… как-вас-там…
— Ты так не отделаешься. Обожди. — И, достойно закутавшись в пеньюар, она, к изумлению Эндерби, вышла в дверь и исчезла, крепко ею хлопнув.
— Слушайте, — слабо сказал Эндерби. И тут зеркало, сохраняя английское наименование, велело ему заканчивать секстет.
Секстет. Все хорошо, думал он. И сказал испанскому рассвету, что, по его мнению, все в порядке. Потом хлебнул «Фундадора». Совсем не так много осталось. Она вписала свое имя, та самая мисс как-ее-там, луна. Эндерби на манер лектора прочитал секстет своему отражению в зеркале:
А смысл? Кажется, вполне ясен. Вот что происходит в человеческом обществе. Сад Эдема (из другого сонета, того, который взбесил проклятого Уопеншо) превращается в поле, где люди строят, сражаются, пашут, или еще что-нибудь. Они себя почитают, считают очень умными, а потом все персонифицируются в вожде-автократе, вроде этого самого Франко в Мадриде. Гуманизм всегда ведет к тоталитаризму. В любом случае, что-то вроде того.
Эндерби был умеренно доволен стихом, сильней радуясь перспективе более крупной структуры — цикла. Несколько лет назад он издал том под названием «Революционные сонеты». В книгу вошли не только сонеты, но название ей дали первые двадцать стихотворений, каждое из которых старалось вместить, — эксплуатируя парадигму темы и контртемы в излюбленной Петраркой форме, — определенную историческую фазу, на которой совершалась революция. Теперь он чувствовал, что можно взять те двадцать сонетов из сборника и, добавив еще двадцать, в сотрудничестве с Музой построить обширный цикл, сам по себе составляющий том. Понадобится новое название, более изобретательное, чем старое, например, «Мозг и Раковина», или еще что-нибудь. Пока есть вот эти два сонета — про Сад Эдема, и новый, про человека, строящего собственный мир за пределами Сада. Где-то в глубине подсознания зудело воспоминанье о начатом и оставленном в весьма грубом виде другом сонете, который после хорошей отделки и тщательной полировки станет третьим. На самом деле, думал он, тот сонет будет предшествовать этим двум, изображая первичную революцию на небесах, — бунт Сатаны и подобные вещи. Люцифер, Адам, дети Адама. Получатся три первых стиха. Ему казалось, что, достигнув определенной степени опьянения, за которой последуют тщательные раздумья, можно будет вернуть сонет к жизни. По крайней мере, если оставить ворота открытыми, рифмы наверняка притопают обратно в американских армейских ботинках на мягкой подошве. Октава: Люцифер сыт по горло незыблемым порядком и согласием на небесах. Хочет действовать, выдумывает идею дуализма. Секстет: он низвергается и сотворяет ад в противоположность небесам. Эндерби видел его падение. Как орел, сорвавшийся в солнечном свете с вершины горы. Это из Теннисона. Под ним расползается, морщится море. Море — горе. Гора — дыра. Рифмы секстета?
Он чувствовал возбуждение. Поднял за себя тост с остатками «Фундадора». Еще эта проклятая женщина. Впрочем, пора уже устыдиться и ощутить желание поправить дело. Лучше сейчас пойти к ней, извиниться. Эндерби понимал, что на самом деле, наверно, не совсем вежливо вылезать из постели и прочего с женщиной, чтобы стих написать. Особенно на туалетной бумаге, принесенной в виде триумфального вымпела. У женщин свои понятия о приоритетах, их надо уважать. Впрочем, она, несомненно, поймет, если как следует объяснить. Можно сказать: предположим, она за этим самым делом вдруг увидит новый лунный кратер, — неужели сама не соскочит, как он соскочил? А потом сонет прочитать. Он задумался, стоит ли для визита прилично одеться. Встает рассвет, отель скоро зашевелится, наглые официанты явятся в спальни с весьма неадекватным завтраком. А вдруг она, полностью умиротворенная сонетом, снова заманит его в постель, на этот раз в свою, для возобновления, так сказать, того самого? Эндерби вспыхнул. И решил идти, как Дон Жуан в однажды виденном фильме, в расстегнутой на шее рубашке и в брюках.