Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Получается, что Джек Макколл переплюнул все ужасы Второй мировой войны в соревновании за то, кто заставит Джорджа Фокса страдать больше?
— Он не виноват в том, что он такой, какой есть, и в том, что не может не страдать.
— И я тоже, Марта. Ну все. Тебе пора идти.
Перед воротами досмотра мы обнялись и долго стояли, прижавшись друг к другу.
— Марта, не могу не отдать тебе должное. Это было очень смело с твоей стороны. Ты не побоялась рискнуть, и я это оценил.
— Надеюсь, это только начало, Джек. Мы бы хотели, чтобы Ли стала частью нашей жизни. Мама мечтает с тобой увидеться.
— Поблагодари ее. Я подумаю.
— Ты и Шайла, Джек… — задумчиво произнесла Марта. — Никогда не понимала, что вас связывало.
— И не ты одна, — бросил я вслед Марте, которая уже направилась к воротам досмотра.
Я вернулся домой и до вечера работал над статьей о Венеции и отеле «Гритти палас». Мне нравится писать о разных городах и местной кухне, поскольку это помогает отвлечься от наболевших вопросов.
Для того чтобы уловить истинный дух каждой страны, где я побывал, и позволить читателям понять, к чему трепетнее всего относятся местные жители, я тружусь денно и нощно, обращая свою тоску по дому в нечто вроде Священного Писания. Для меня писать о Венеции всякий раз как брать очередной барьер. Город напоминает павлиний хвост, распущенный над Адриатикой, его бесконечное очарование, отраженное в воде, вызывает желание найти новый тайный язык, украшенный незатертыми словами, которыми можно было бы описать Венецию иностранцам. И здесь я каждый раз перед лицом этой вечной красоты страдаю от несовершенства языка. Часами я бьюсь над тем, чтобы сделать этот переполненный туристами город своим и только своим, стараясь найти нечто такое, что могло бы удивить даже венецианцев.
Закончив статью, я написал четыре рецепта, полученные от различных венецианских шеф-поваров, и адресовал статью редактору колонки «Бывалый путешественник» в «Нью-Йорк таймс». Я отдал пакет консьержу и отправился в школу при синагоге, которую Ли посещала раз в неделю.
Ли вышла вместе с другими детьми, причем у каждого мальчика на голове была маленькая кипá[49]. Дочка радостно подбежала ко мне. Я подхватил ее на руки и закружил.
— Ну что, тетя Марта успела на самолет? Папочка, мне она так понравилась! Мы с ней говорили обо всем на свете.
— Она тебя обожает, детка. Впрочем, как и все остальные.
— Она задала мне вопрос, на который я не смогла ответить, — сказала Ли, когда я поставил ее на землю.
— Что за вопрос?
— Папа, я еврейка? — неожиданно поинтересовалась Ли. — Марта спросила меня об этом, и ребе тоже все время спрашивает. Ребе не нравится, что я хожу в католическую школу.
— А сестре Розарии не нравится, что ты ходишь в школу при синагоге. Но по еврейским законам ты еврейка.
— А по-твоему? — спросила она. — Кто я, по-твоему?
— Не знаю, Ли, — признался я, когда мы уже шли к реке по оживленным улицам Трастевере[50]. — Я далек от религии. Меня воспитали как католика, но церковь сделала мне больно, она нанесла мне жестокую рану и заставила бояться мира. Впрочем, она всегда внушала мне трепет. Твоя мама была еврейкой и гордилась этим. Ей хотелось бы, чтобы тебя воспитали как еврейку, потому-то я и послал тебя в школу при синагоге.
— А что хочешь ты? Кем я должна быть?
— Чего хочу я, не так важно. Ты можешь выбирать сама. Я хотел бы, чтобы ты познакомилась с обеими религиями и обе отвергла.
— Они что, молятся разным богам? — спросила Ли.
— Нет, детка. Это один и тот же парень. Послушай, я знаю, что в будущем мне придется за это заплатить. Ты вырастешь, не имея религиозных корней, а когда тебе исполнится восемнадцать, обреешь голову, наденешь наряд кришнаитов и, играя на тамбурине, станешь распевать на хинди в аэропорту Атланты.
— Я просто хочу знать, еврейка я или католичка.
— Выбирай сама, дорогая, — улыбнулся я, нежно сжав ей руку.
— Марта говорит, что я еврейка.
— Если хочешь быть ею, будь. Мне это даже понравится. Ничто так не обозлит мою семью, как это.
— А какая она, Южная Каролина? — поменяла тему Ли.
— Ужасная. Безобразная и вгоняющая в тоску. Там постоянно дурной запах, по земле ползают гремучие змеи. По местным законам все дети с рождения и до восемнадцати лет считаются рабами. Штат не разрешает продавать в своих пределах ни мороженое, ни конфеты и требует, чтобы все дети каждый день съедали по пять фунтов брюссельской капусты.
— Терпеть не могу брюссельскую капусту.
— Это еще цветочки. Котят и щенят топят, как только они появляются на свет. И все такое. Тебе не захочется туда ехать. Можешь мне поверить.
— А тетя Марта сказала, что там очень красиво и она хочет, чтобы я навестила ее следующим летом. Ты мне разрешишь?
Я промолчал.
— Какое мороженое будешь? — спросил я, когда мы вошли в бар рядом с пьяццей Трилуса. — Лимонное или земляничное?
— Земляничное, — улыбнулась Ли. — Но ты не ответил на мой вопрос.
— Ты хочешь есть по пять фунтов брюссельской капусты в день и быть проданной в рабство?
— Ты нарочно говоришь это, лишь бы я не спрашивала тебя о маме.
Мы молча ели мороженое. Я взял себе ореховое, которое напоминало мне о дыме, льде и темноте. Сегодня Ли остановилась на земляничном. Каждый раз она решала для себя, какое мороженое брать: лимонное или земляничное, таким образом она пыталась упорядочить свою жизнь, компенсируя тем самым отсутствие матери.
На мосту Систо мы остановились и стали смотреть на Тибр, воды которого начинали бурлить у порогов вблизи острова Тиберин. На берегу реки стояли с удочками два пожилых рыбака, но я твердо знал, что у меня просто физически не хватит смелости попробовать рыбу, выловленную в этих грязных водах. Даже при самом мягком освещении Тибр выглядел так, словно страдает от ревматизма и колик.
— Я знаю все о маме, — начала Ли, облизывая мороженое.
— Если Марта сказала хоть слово…
— Она не говорила, — мгновенно отреагировала Ли. — Я давно это знаю.
— Как ты узнала? — спросил я, стараясь смотреть не на нее, а на рыбаков.
— Слышала, как Мария говорила с консьержем. Они не знали, что я рядом.
— Что они сказали?
— Что мама убила себя, бросившись с моста, — ответила Ли.
Услышав эту фразу из уст моей красивой, очень серьезной дочери, сердце мое неожиданно сжалось. Она попыталась произнести эти слова так, словно в них не было ничего особенного, однако они болью отозвались в моей душе, вновь показав всю чудовищность поступка Шайлы. В этот момент я понял, что, обращаясь с дочерью как с равной, я лишил ее возможности быть ребенком. Хуже того, позволил Ли охранять меня, украл у доброй, чуткой девочки то, что моя собственная мать редко мне дарила. Взвалил на ее плечи свое неизбывное горе и обратил ее детство в обязанность по отношению к себе.