Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это хорошо, — шепотом говорит Яся. — Это нетипично, но хорошо. Что у нас в стране кого-то решили оставить в покое. А кем она была? — Яся хочет спросить «при жизни», но у нее нет уверенности в том, что о жизни царицы можно говорить в прошедшем времени в комнате, ей посвященной.
— Она была человеком удивительной и трагической судьбы, — заявляет музейщица так, как будто рассказывает про расстрелянную во время Великой Отечественной войны партизанку. — К тому же — девушкой глубоко несчастной в личной жизни.
В последовавшей за этой фразой паузе Ясе явственно слышатся признаки того, что Ирина Трофимовна между пребыванием в статусе школьной отличницы и нынешним статусом бабушки сама успела побывать девушкой глубоко несчастной в личной жизни.
— У нее была любовь, которую отняли у нее насильно, — говорит музейщица трогательно дрогнувшим голосом.
Яся бросает быстрый взгляд на двойной подбородок, на грудь, превратившуюся во что-то вроде окопного бруствера, из-за которого выглядывает вся остальная Ирина Трофимовна, и ее разбирает удивление по поводу того, что человека с такой фигурой, с такими кусками помады на неровных губах, с такими подведенными бровями кто-то мог сделать глубоко несчастной в личной жизни. Как это часто бывает, с этой мысли Яся нелогично перескакивает на собственную судьбу, пытаясь найти в ней повод для подобного интимного вздрагивания голосом. Она осознаёт, что ничего теплей момента, когда несуществующий отец катал ее на карусели и рассказывал про Луну, у нее не было.
— А правду говорят, что она всех жалеет, кого больше некому жалеть?
— Кто ж вам знает! — пожимает плечами музейная работница. — Она ж, видите, не слишком такая разговорчивая у нас.
— Правда, моя ты девунька! — бормочет из угла бабуля по-белорусски. — Она обо всех нас хлопот имеет, день и ночь, день и ночь. Печет солнце — она ветерком обдувает, чтобы в гряды не повалились. Ударит мороз — милостью своей, как ручником, укутывает, чтобы не замерзли.
— А почему говорят, что она Царица не только Земная, но и Небесная?
— Ну, я в так сказать мифологии не очень сильна, — мнется Ирина Трофимовна.
Видно, что ей хочется, чтобы ее больше расспросили о том, как именно спящая была несчастна в личной жизни, и чтобы ответ можно было дать максимально развернутый, с захлестом на собственную биографию.
— Потому что она в одно и то же время и в небе и на земле, и во вчера и в сегодня. В небе — в одной хате с Богом сидит и просит его людей не бэстить (этого слова Яся не поняла). Сердце его литостью (еще одно непонятное слово) наполняет, каклеты ему готовит, бороду ему ровняет и ногти ему стрижет. А на земле она Плачкой по свету бодяется, на перекрестках зло (бабуля сказала — «трасцу», то есть болезнь) от нас отводит, и тех, кого обидели, про кого больше не кому позаботиться, к Богу в хату за руку ведет. У каждого народа такая заступница есть, без нее народ как проклятый. Бог ведь очень занятый, забывает о каждом хлопот иметь. Вот и про нас был забылся: то ляхи нас драли на куски, то москали, то советы.
— А что ж она спит тогда? Когда у ней так работы много? — поддевает бабулю директор музея и подмигивает Ясе: мол, ударим логикой по забобонам.
Директору не нравится, что старуха перетянула внимание посетительницы на себя.
— А как еще ты одновременно можешь быть на небе и на земле? Во вчера и в сегодня? — удивляется бабушка.
Яся вглядывается в саркофаг и пытается подумать про маму вот так: она теперь на небе и на земле, во вчера и сегодня, она спит, она уснула, она видит сны про Ясю и их флигель, про цветущий сад, про щелканье и свист соловья под окнами ночью, — но в голову деловито стучатся фразы «странгуляционная борозда», «мелкотечные кровоизлияния под плевру легких», «жидкое состояние трупной крови» — мама умерла, умерла, а не заснула. И «ни посмертной записки, ни детей от этого загадочного брака не осталось».
* * *
— Я одного не понимаю, — говорит Яся, прощаясь с музейщицей. — Почему про этот ваш «экспонат» молчат? Почему не говорят всюду? Это ведь, типа, сенсация.
— Как не говорят? — удивляется Ирина Трофимовна Ясиной неосведомленности. — У нас про нее два года назад в районной газете статья на целую страницу была! Они и фотографию сделали! И там еще мои стихи!
Яся спешно уходит, пока ее не заставили читать газету со стихами.
* * *
Голова после музея гудит вопросами, ей хочется взять какую-нибудь одну книжку, в которой будет все — и про изгибы рек под холмами, и про сны, и про Плачку, и про бальзамирующие свойства сосновой смолы, но такой книжки нет в ее библиотеке, это точно. Большинство современных белорусских книжек написаны про язык или утраченный рай, за этими темами авторы как будто изо всех сил стараются спрятаться от того, что действительно больно; большинство несовременных белорусских книжек написаны про мелиорацию, Великую Отечественную войну и советскую программу возрождения села, которые для авторов из БССР были такой же заслонкой от реальности, как сейчас — язык и воспоминания об отнятом прекрасном.
Она берет в магазине сосиски и бредет домой. Сосиски — корм более obschaga friendly, ведь когда на общей кухне юбилей (а какой-нибудь юбилей там каждый второй вечер), когда беззубый Вася играет на баяне и цапает за лодыжки всех проходящих дам, можно запереться в блоке и потребить сосиски сырыми, покрошив на хлеб. А пельмени сырыми потреблять неприятно, она пробовала. Количество мяса и в первом, и во втором продукте мифологически невелико и стремится к нулю, но сосиски хотя бы не застревают в зубах, как перемороженное тесто пельменей.
Вообще же — Яся уверяется в этом — жить можно вообще везде. И вот уже мысль о пустой комнате с сиротской кроваткой и советскими шторами вызывает не приступ жалости к себе, а волну тепла и уюта. Так, наверное, и в аду…
Время от времени ее размышления прерываются ржавым дребезгом пролетающих мимо велосипедов. От дома (она уже воспринимает свой с Валькой блок домом) до продмага — 2 км, автобус в Малмыгах один и эти удаленные от нужд и городского администрирования и идеологии точки, к несчастью, не связывает. А потому все действительно, как и объясняла Валька, летают на велосипедах — в том числе те, кто по причине какого-нибудь юбилея едва держится на ногах. Закрепившись на раме, они начинают