Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почему Челкаш? Целкаш надо! Государцев «целкашем» рупь называет!» — влетело, к примеру, сейчас.
Дурочка со щепкой в руке сидит на низкой дворовой скамейке. Она только что пыталась изобразить на околоскамеечной прогалине торчавшее меж заборин.
Старая щепка понапрасну карябала сырую землю не-получающимися черточками. От щепки отслаивались, мешая рисовать, щепочки и занозы помельче….
— Гмох! — жалуется полоумная девка гостю. Нижняя губа ее уголком, а с губы свисают слюни. — Гмох!
Во повезло!
Сидит Дурочка, растопырившись. Круглый год — и зимой тоже — она голоногая. Тем более сейчас, когда весна и скоро станет можно ходить без пальто. «Я сегодня без пальто ходил!» Легкий и ловкий становишься! Отцово драповое пальто — заношенное и тяжеленное. И со случайными пуговицами. На месте одной — пучком, как из большой бородавки, — торчат черные нитки сорокового номера.
Дурочкины колени расставлены. Такое подглядывать, ему приключается впервые. Сизые девкины ноги заросли волосами и, чем дальше под подол, тем гуще, пока не сгущаются в совсем черноту и ничего уже не разобрать. В сразу напрягшуюся его плоть вминается сухая резинка съехавших от бега шаровар. И заметно давит. Ну и пусть! Целыми же днями одно и то же!
Что теперь? Глядеть? Или на калитке кататься? Для отводу глаз кататься? Под юбку заглядывать? Кататься и глядеть? Не отрываясь от черной привады, он пятится к калитке. Меж Дурочкиных ног ничего не разглядеть.
В уборках, оказывается, неправильные дырки с вокруг черточками рисуют! По-правильному — «лоно». Он читал…
Женская и девичья нагота в нашей местности утаивались вполне успешно. Несмотря на тесноту жизни и нехитрые нравы, он ни разу не видел ни женщины обнаженной, ни присевшей за нуждой, ни кормящей грудью.
А ведь для него уже наступило время заборных пакостей, возрастных паскудств и неотвязного пододеяльного ужаса. Ему уже привелось однажды не догнать во сне соблазн и проснуться в чем-то липком. Подростки постарше, багровея прыщами, рассказывали, как они запростульки «лапают нюшек». Кое-кто хвастал, что уже втыкали. Врут наверно!
Поразительно, но возрастное беснование никак не соотносилось с реальными обстоятельствами тогдашнего житья. В небольшой их комнатке, заставленной олеандрами, шкафом и хромыми стульями, в пыльном забуфетном углу висела узкая старинная «аптечка», и сквозь красивое, с фацетом, не сдавшееся хамскому времени стекло ее дверки виднелись тусклые с выцветшими аптечными ярлыками полупустые и вовсе пустые пузырьки, а также баночки позабытых мазей, с годами превратившихся в желтую неопределимую гадость (казалось, образовавшаяся субстанция проступает сквозь стеклянные мутные стенки, делая их жирными на ощупь).
Внизу «аптечки» имелся выдвижной ящичек, в котором чего только не скопилось: сивые слипшиеся пипетки, негодный с распавшейся в капельки ртутью градусник, эбонитовые клистирные наконечники, фрагменты стеклянных отсосок для женского молока, пустые коробочки от салола с беладонной — причем по углам в мелком соре обретались таблетки одиночные и неведомые, хотя какие-то были бесспорными обломками красного стрептоцида.
Всё вместе пахло врачебной тайной, упущенной целебной силой, забвением и карболкой.
Были там и презервативы. Родительские — чьи же? Потерявшие смысл, в пожухших с затертыми красноватыми буковками бумажках, они обветшали тоже и — непользованные — лежали без толку. Когда мальчик их раскатывал, а потом надувал, ощущая на языке горечь присыпающего резину талька, никто не обращал никакого внимания.
Казалось бы, вот они — реальные знаки обступающего жизнь главного наваждения. Нет же! Презервативы почему-то не оказывались связаны с телесной докукой, не становились эротическим сигналом, не сопровождались похабной мыслью, хотя словечко «гандон» он, конечно, знал. Государцев носил на работу повидло для плиточного чаепития исключительно в «гандонах», сперва ополоснув их в бидоне с холодной водой.
— Чего уставилась? Соловья не видала?! — спешит беглец устроить ногу на калиточной перекладине.
— Блдыл! — хотя Дурочкин язык не помещается во рту, она, пуская длинные слюни, что-то бубнит.
Калитка сперва пошла хорошо, но тут же засела то ли на торчащем из голой земли камне, то ли на ледяном волдыре. Он посильней оттолкнулся, и помеха преодолелась.
— Гмох! — блажит, пуская слюни Дурочка, и колени ее растопырены. Резинку, придавившую плоть, поправлять некогда. Калитка застревает снова, он отпихивается ногой, петли скрипят, резинка давит… Под тряпичной юбкой Дурочки черно…
— Чего гмох-то? Чего расселась? — дразнит он Дурочку, отталкиваясь и ездия туда-сюда.
Та вдруг встает, и подъюбочное откровение кончается! Калитка после очередного затора опять доскрипывает свои четверть оборота, а Дурочка, озадаченная невиданным ее мотанием, да еще вместе с человеком, задирает подол и над сизыми ногами под белым, как у капустной гусеницы, животом обнаруживается лохматая черная волосня слободской женщины. Точь-в-точь, когда Государцев курочил на растопку старый стул и достал из-под обивки слежавшийся конский волос.
От неожиданности — сильва-марица! — утеряв управление, он прищемляет калиточной петлей палец. Резкую боль даже перетерпеть некогда, и, не отрываясь от заголившейся Дурочки, он сует его в рот обсасывать. Прищемилось, где ноготь. На ногтях у него белые метинки. Это потому что — счастливый. «Ёдом надо!» — наверняка сообразила бы его быстрая голова, когда б не девка с задранным подолом.
— Вот! Почему внизу ничего? Блдыл! Почему пусто! Что же я тогда видела своими глупыми глазами? Где оно у меня? — словно бы сетует божевольная девка, помня торчащий меж штакетин дядькин срам, и мается своей дурью, и всхлипывает, и торопится сказать: «Блдыл!»
С соседского двора доносится невоспроизводимый на письме хриплый непристойный выдох… Там же дядька!..
Что? Кто? Атас!.. И герой наш, толком ничего не разглядев и не насмотревшись, уносит ноги! Помешали! И порфель забыл. Порфель? — сколько их забыто или куда-то затырено пацанами того времени…
Новое место, на котором он очутился, тоже серое, тоже с мокрыми прутьями в висячих каплях, но зато самое что ни на есть пригодное для скрытного общения с удивительным нашим органом. Сперва для разглядывания, а потом для неведомого пока свершения, в чем наставляет его одноклассник Сердюгин, облегчающийся от телесных веществ в печку. Сердюгина заморочивало плясание печного пламени, но ему сердюгинская наука пока что не давалась.
Из потертых петель высвобождаются пальтовые приблудные пуговицы, подхватываются полы, и не без сложностей вытаскивается главная докука жизни. Раньше надо было! И Дурочке показать, раз она волосянку выставила. Но куда же у них втыкаются? Ничего же не видать было?
Пустая местность, как сказано, к предосудительному одиночеству располагает. Задворочный пейзаж напрягся. Плоть, повелительно вовлекает в совсем уж нестерпимое хотение. Мокрый валенок на огородной палке раззявился. Обе собаки свесили красные языки и вот-вот плюнут.