Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сегодня нездорова… Дни пришли… — говорит моя спутница вовсе несуразное, и потерянная улыбка обнаруживает коронку. — И электричку ждать не буду… — спасается она словами, — я пешком… Это не страшно… Два часа ходу, если Улдис упрется и не поедет…
Проводить ее? Но тогда я вернусь с рассветом, а значит, опять Пахомыч…
Еще какие-то слова, еще несколько раз «спасибо вам», и я сворачиваю к незабвенной моей обители, в которой все наверняка уже спят. Моя лоджия на седьмом этаже — семьдесят второй номер. У нас, если ветер не со стороны Риги, в комнатах здорово тепло, и сейчас, хотя почти зима и замерзло море, у всех приотворены балконные двери. Если покричать, кто-нибудь спустится. — Эй! Это я!
Лоджии оживать не поторопятся — кому охота идти вниз?..
Я покричу еще, и засветится на восьмом этаже у Левы…
Лева! Лева! Как же ты, глуховатый и прокуренный, умудрился услышать? Ведь принял, наверно, уже маленькие свои таблетки и лег? Или еще покуривал в темноте?
Он мне и откроет.
А пока что я иду по мерзлой траве, иду в свой заповедный дом, где наверняка долго не усну и, как во все ночи, услышу в полтретьего колотящий колесами всегдашний об эту пору поезд.
Я иду и оглядываюсь на пропадающую во тьме Зосю. Черный воздух снизу доверху пахнет проявителем. На перепроявленном и мокром негативе тьмы, на фоне самой черной, какую мне довелось видеть, тучи белеют и носятся чайки.
Завтра на тусклом берегу станут давиться дармовым хлебом лебеди, сопротивляясь втаскивать себя в грязные газики.
Дурочка и грех
Нижняя губа Дурочки блестела слюной и была уголком. Прискучив разглядыванием оброненного дворовым воробьишкой пера, Дурочка выглянула за калитку и увидела непонятное. Сквозь соседский штакетник из-под живота стоявшего за забором тамошнего дядьки что-то высовывалось. Сам, который хоронился, дядька, чтоб торчало дальше, притиснулся к заборинам, но, углядев Дурочку, ступил назад, и все ушло с глаз.
У Дурочки такого, как у дядьки, внизу не торчало, и она в смятении засопела. Положила в рот палец, наморщила лоб и принялась ловить маленькие свои мысли.
Дурочки тогда попадались всюду. Вспомните, если в те поры жили, — наверняка у вас были тоже.
Ее мать с виду, наоборот, как все. Хотя заговаривается. «Не было Горького, — бормочет она в необширной читальне студгородка. — Не было, говорю! Он Максимка и Егорка был!» Стоит, бормочет, книжек не берет, а потом как крикнет: «На жиры талон где? Кто взяли?! — И сразу спохватывается: — А сопли не жиры? А глоть не мясо?» Хорошо, библиотекарша за полками и в помещении только три девочки. Правда, еще один школьник ждет книгу, за которой библиотекарша как раз и пошла.
— С деда у них поехало. Он на коровьей бойне составителем фарша считался. А я обвальщиком и жиловщиком. — то ли врал, то ли замысловато рассказывал Государцев. — И на Троицу малохольный дедок этот брил ихову собаку. Стрижем-бреем, воду греем! — а пес его зубам рвет. Дед — гвоздя ему в колун! — весь ёдом намажется. «Ую-юй-юй!» бегает. Ёд в ту эпоху губительный был!
Государцев изъясняется замысловато. Например, про своего кота.
— Давеча двух крыс зарубил, сильва-марица!
В кота этого было не попасть. Животное откуда-то знало, что в него кинут, и заранее спасалось, а есливдруг замешкается, в последний момент все равно убежит.
Сволочной был кот.
Мальчик же пробирался домой.
Ему сперва должны были садануть порфелем по голове, потом пустить из носу кровянку, а потом дать под дых. Так что придется корчиться и ловить ртом воздух. А значит, не прячась, идти из школы не следовало.
Правильней было пробираться задами.
Уже кучу угля на школьном дворе он обогнул озираясь, потом опрометью миновал канавные мостки, из-за досочной упругости отпружинивавшие ногу, потом прокрался мимо трансформаторной будки, где поднял с земли кусок штукатурки, и наскоро попробовал, как она пишет. Вообще-то штукатурка оставляет черту слабую, но на будочном кирпиче завиднелась хорошо, и он торопливо написал, что всегда. То есть, конечно, не глоть. Дурочкина мать в читальне базарила тоже про другое. Так что глотью мы заменили ясно что.
Как бежит время! Как все стало иначе! Сейчас этого слова почти не встретишь, а тогда оно стояло всюду и писалось каждым. Я, например, писал его где мог.
Причиной же опасного возвращения из школы была оловянная свистулька. Дома, в нижнем ящике черного шкафа, где, если покопаться в хламе, обязательно что-нибудь обнаруживалось, мальчику попался тяжеленький свисток — грубо отлитая из олова птица. Беловатая парша на металле сухим вкусом напоминала пыль. Свистулька, однако, не свистела. Мальчик решил — потому, что внутри нет свисточной горошины, но отец сказал, что в оловянную птицу полагалось наливать воду. Он, конечно, не поверил. Он вообще не верил отцу. А потом попробовал — налил, и засвистело.
Оловянный соловей был хитрой китайской выдумкой, каковой за пустые бутылки расплачивались забредавшие в нашу местность китайцы — иначе говоря «ходи». Это про них: «Во саду ли в огороде поймали китайца, разложили на пороге, оторвали яйца». Я, кстати, раскосых коробейников уже не застал — в довоенную пору они куда-то подевались, а обнаруженная свистелка между тем булькала и заливалась птичьей трелью, заставлявшей верить, что так свистят соловьи. Главное было про нее не протрепаться. Однако все всё равно узнали. То ли, проходя мимо его дома, слыхали, как он целый день насвистывал, то ли еще как.
Теперь обступят и привяжутся:
— Ты, што ль, соловьем свистишь?
— Нету! — отопрется он.
— Показывай тогда чем!
— Сука буду! — откажется он
— Дай свиснуть! За тебя кто заступается?
А если он свистульку достанет — «отдай не греши!». Цоп — и бежать…
Крадучись вдоль стенок, неуклюже перебегая в отцовом своем пальто открытые места, он очутился с изнанки главной тамошней улицы — булыжной дороги домой. И, хотя от мощеного тракта задворки эти находились в двух шагах, угодил в совершенно неведомые кулисы, составившие сложный мир, из которого не ясно как выбираться.
«Гвоздя вам в колун!» — то и дело запальчиво бормочет беглец, «а глоть не мясо?» — хорохорится он, хотя все время озирается и сбивчиво дышит. При этом в левом боку у него, мешая торопиться, здорово колет.
Перемещается он по влажной, местами завидневшейся из-под снега земле, ступает по оживающей плесени жизни, по какому-то наверняка обнюханному собаками сырому тряпью, спотыкается