Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вставал очень рано, выбегал к речушке Салгир, протекавшей в нескольких саженях от дачи, и принимал ледяной душ с помощью садовой лейки. Затем на собственноручно врытых параллельных брусьях с азартом выполнял разнообразные гимнастические упражнения. Бодрый, веселый, он возвращался на дачу, съедал нехитрый завтрак и наверху, в залитой солнцем комнате садился за рукопись.
Работалось легко, споро. Словно все, что давно требовало выхода, теперь полилось наружу. Свобода! Как ни хорошо с любимым и любящим человеком, но одно сознание, что никто не стоит над душой, что ты наедине с чистым листом бумаги, что за окном стеной встает море, что в комнате крепко и добро пахнет морским воздухом, заставляло его иногда смеяться от бессознательного расцветающего в нем восторга.
Память работала четко, картины военной жизни в маленьком заштатном городке появлялись одна за другой, воскрешая давние годы офицерской молодости. Когда умирал набиравший силу весенний день, над Мисхором воцарялась глубокая, полная, совершенная тишина. Куприн выходил на балкон и весь поглощался мраком и молчанием. Черное небо, черная вода в заливе, черные горы. Вода была так густа, так тяжела и так спокойна, что звезды отражались в ней, не рябясь и не мигая. Внизу, под обрывом молчала огромная пустая дача богача Кульчицкого; выше Куприна затаилась, мерцая редкими огоньками, татарская деревушка. Изредка можно было расслышать, как хлюпнет маленькая волна о камень. И этот одинокий мелодичный звук еще больше усугублял, еще более настораживал тишину. Куприн слышал, как размеренными толчками шумела кровь в ушах. Вот скрипнула лодка на своем канате, и опять тихо. Ночь и молчание слились в одном черном объятии.
Душой его овладевала тихая, летучая грусть. Эту кроткую, сладкую жалость он испытывал, когда его чувств касалось что-нибудь истинно прекрасное: вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе; запах резеды, ландыша и фиалки; музыка Шопена; созерцание скромной, как бы не сознающей себя женской красоты; ощущение в своей руке детской копошащейся и хрупкой ручонки…
И вот постепенно в творческом сне Куприн начинал видеть себя молодым, чистым и вспыльчивым, добрым и резким, сильным и слабым двадцатидвухлетним подпоручиком. К нему являлись однополчане – офицеры из 46-го Днепровского пехотного полка, которых он наделил лишь другими именами: лысый усатый поручик Веткин, стройный мальчишка подпрапорщик Лбов, лихой рубака, жестокий и волевой черкес поручик Бег-Агамалов, опустившийся старый холостяк капитан Слива, любимец солдат, образцовый командир пятой роты капитан Стельковский и, наконец, романтик, доморощенный ницшеанец поручик Казанский. Куприн видел жалкого, забитого солдатика Хлебникова, который ищет смерти на железнодорожных путях. Восхищался очаровательной Шурочкой Николаевой, готовой на все ради единственной цели – вырваться из провинциального захолустья, из пошлости и грязи гарнизонного быта. Он видел себя перед рыкающим стариком, слышал грозный, громоподобный голос командира полка, который разносит поручика Ромашова.
В слабого Ромашова Куприн вложил свои чувства, свой бешеный, подчас неукротимый темперамент. Вышколенный в Московском кадетском корпусе и Александровском юнкерском училище, прошедший великолепную военную выучку, Куприн (как и его Ромашов) мог мгновенно вспыхнуть, почувствовав себя несправедливо оскорбленным, заподозренным в чем-то постыдном или гнусном…
«– Вот вы в прошлом году, не успев прослужить и года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от нее… Что ж, я не смею, понимаете ли – не смею не верить своему офицеру. Раз вы говорите – матушка, пусть будет матушка. Что ж, всяко бывает. Но знаете – все это как-то одно к одному, и понимаете…»
И в корпусе, и в училище, и потом в полку с Куприным не раз случалось то, что произошло затем с Ромашовым. Сперва у подпоручика начало дрожать правое колено, а затем задрожало непроизвольным нервным движением все тело. Но это был не страх, не испуг, а предвестник взрыва, когда чувства выходят из повиновения, когда в горячке, уже не участвует сознание. После слов полковника о матери кровь горячим, охмеляющим потоком кинулась в голову, и дрожь мгновенно прекратилась.
«В первый раз он поднял глаза кверху и в упор посмотрел прямо в переносицу Шульговичу с ненавистью, с твердым и – это он сам чувствовал у себя на лице – с дерзким выражением, которое сразу как будто уничтожило огромную лестницу, разделяющую маленького подчиненного от грозного начальника. Вся комната вдруг потемнела, точно в ней задернулись занавески. Густой голос командира упал в какую-то беззвучную глубину… Странный, точно чужой голос шепнул вдруг извне в ухо Ромашову: «Сейчас я его ударю», – и Ромашов медленно перевел глаза на мясистую, большую старческую щеку и на серебряную серьгу в ухе, с крестом и полумесяцем…»
Куприн схватился за поручни балкона, с трудом возвращаясь к действительности. Тишина. Мрак. В деревушке погасли последние огоньки. Таинственной живой массой тихо плескалось и перемещалось внизу море. Дуновение ветерка доносило откуда-то с гор нежный запах первой сирени. Куприн шел спать, но и во сне не расставался с Ромашовым, с его переживаниями…
Как-то в один из редких перерывов в запойной работе Куприн сидел у самой кромки моря, глядя вдаль, туда, где вода незаметно переходила в небо.
Как он любил море! «Оно волнует, привлекает меня, – думал он, – безграничным простором и своевольными капризами. В море человек остается наедине с небом и водой – безмолвными свидетелями и человеческой слабости, и человеческой отваги. Эх, если бы не «Поединок», взять лодку под парусом и пойти вдоль берега до самого Севастополя!..»
– Вы не подскажете… Я так пройду на Ялту?
Высокий молодой оборванец, черный, как жук, улыбаясь, стоял над ним. Лицо цыгановатое, в глазах пляшут сумасшедшинки.
– А вы что же, на своих двоих в Ялту катите? – ответил улыбкой на улыбку Куприн.
– Путешествую по Крыму безо всякой надобности… Человек веселый и, безусловно, благородный.
Куприн поднялся с корточек, стряхнув налипшие к брюкам песчинки и мелкую ракушку, протянул руку:
– Уважаю независимых и гордых людей. Будем знакомы – Куприн…
– Маныч Петр Дмитриевич, – с готовностью отозвался бродяга. – А вы чем здесь промышляете? На дачника вроде непохожи, да и не сезон еще для дачников… Может, картинки рисуете с натуры или актер будете?
– Почти в точку попал! – хлопнул его Куприн по худому сильному плечу. – Пойдем-ка ко мне перекусим да поближе познакомимся.
За самодельным обедом, за кислым татарским вином Куприн сказал:
– Сходи-ка, Петр Дмитриевич, в деревню к рыбакам, да и договорись назавтра, чтобы с утра была у нас лодка под парусом… Проветримся на Черном море…
Маныч так и остался в Мисхоре, выполняя при Куприне разнообразные «адъютантские» обязанности.
В Петербург Куприн вернулся вместе с Манычем и шестью главами «Поединка»…
Вечером он читал Марии Карловне написанное, чутко следя за ее реакцией, даже за выражением лица: вкусу жены Куприн верил беспрекословно. В один из дней он добрался уже до пятой главы, рассказывающей о встрече Ромашова с Казанским.