Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома в то время он бывал урывками — только чтобы отоспаться, вымыться и сменить одежду. Поэтому, оставив картину нераспакованной в ящике стола, Марк как бы на время позабыл о ней, выбросил из головы. Тем большей была неожиданность, подстерегавшая его, когда он вернулся из последней поездки на издыхающем «Запорожце».
Первым, еще в прихожей, его встретил отец. Пижамных штанов он так и не снял, зато в глазах его теперь горело безумие. Молча схватив Марка за руку, он протащил его через весь дом, втолкнул в комнату, захлопнул за собой дверь и рухнул на тахту, где спал сын. Затем внезапно вскочил и рванул ящик стола, так что содержимое вместе с ящиком с грохотом обрушилось на пол.
Марк молча созерцал происходящее. Отец, судорожно вскидывая локти, разодрал упаковку, размотал несвежее полотенце и трясущимися губами прошелестел, держа полотно, как официант блюдо:
— Что это такое?! Я тебя спрашиваю — что это? Отвечай! Марк пожал плечами:
— Этюд. Коровин. Очень хороший.
— Где ты его взял? — взвизгнул отец, голос его сорвался.
— Купил.
— Как ты мог купить, если он стоит столько же, сколько автомобиль? Кто тебе его продал? За кого ты меня принимаешь?
— Я действительно купил его.
— Где?
— Это далеко. Допустим, в деревне Бычки, если это так важно.
— Перестань пудрить мне мозги! Ты задумался хоть на миг, что будет, если к нам придут и эта вещь обнаружится здесь? Я сяду, точно сяду, а вы пойдете по миру. Ты этого хочешь, да, этого?
— Нет, — отвечал Марк, которого душили смех и злость. — Не этого. Это не ворованная вещь, и принадлежит она мне. Мне! Почему ты рылся в моем столе и к чему весь этот хипеш, если ты честный человек и вылетел со службы только потому, что евреям не доверяют и хотят от них избавиться? Чего ты боишься?
Он намеренно употребил словцо местечковой шпаны в ответ на «пудрить мозги».
— Та-ак! — гробовым шепотом произнес отец. — Значит, та-ак… Ты, выходит, считаешь отца непорядочным человеком? Отлично.
Борис Александрович с сухим шуршанием потер руки и мельком заглянул в окно.
— Даю тебе пятнадцать минут на то, чтобы от этой штуки не осталось и следа. Хоть на помойку, но в доме ее быть не должно. — Он внезапно схватился за голову. — Господь всемогущий, Коровин! Да этот этюд занесен во все каталоги!
Сумасшедший! Мой сын — сумасшедший, это окончательно.
— Хорошо, — спокойно сказал Марк. — Я сделаю как ты хочешь. Верни мне картину.
— Послушай! — Борис Александрович вдруг снова перешел на шепот. — Почему ты ничего мне не сказал? Ты просто не представляешь…
— Верни картину.
— Это полотно… Я мог бы помочь тебе. Я знаю специалистов, которым можно доверять, серьезных людей, в чьих руках…
— Только не ты. Дай сюда!
— Что ты намерен делать? Куда ты?
— На помойку, по совету специалиста.
— Прекрати балаган! Вернись! И не вздумай пытаться продать — тебя сдаст первый же перекупщик.
— Плевать мне на перекупщиков! Я хочу, чтобы никто не совал нос в мои дела.
Хлопнув дверью, Марк затопотал вниз по лестнице, потому что знал, что отец слушает в прихожей. Миновав пролет, он остановился, бесшумно вернулся на свою площадку, выждал минуту и позвонил Семерниным.
К счастью, Дмитрий, совсем простуженный, оказался дома. Пока он, вздыхая и шмыгая носом, заваривал чай, Марк выложил историю с картиной. Само полотно стояло на подоконнике в гулкой пустой кухне, заставляя то одного, то другого время от времени оборачиваться к нему.
Когда Марк закончил, Дмитрий, шумно дуя в чашку, вдруг спросил:
— Ну а теперь, когда ты, допустим, узнал, сколько денег эта штука стоит, как ты себя чувствуешь? Ты ведь не собираешься туда, откуда ее привез?
Марк засмеялся и покрутил пальцем у виска. Никаких угрызений у него не было. Он не чувствовал себя в долгу перед старухой в железных очках. Там, где она жила, этот кусок льняной ткани, покрытый масляными красками, не стоил и гроша и скорее всего сгнил бы от сырости, как сгнило все остальное на чердаке школы.
Дмитрий поднял глаза и с сомнением хмыкнул. Он всегда был очень правильным, до занудства. То, что в это лето он поступил на юридический, служило как бы логическим продолжением всех его прежних поступков, манеры рассуждать и даже играть в нарды. Марк знал его лет с семи и любил и всегда помнил таким — дотошным, невозмутимым, предпочитавшим даже в дворовых играх роль арбитра, — короче, едва ли не полная противоположность его собственному характеру, не чуждому авантюризма. Они сходились только в одном — обоим, как они считали, не повезло с отцами. Правда, в доме Семерниных Марку всегда как-то легче дышалось. Здесь никто не напоминал без конца об ответственности младших перед семьей, о долге и необходимости думать о завтрашнем дне.
— Я оставлю ее у тебя, — сказал Марк, — ты не возражаешь?
— Оставь. Я сохраню. Это действительно замечательная вещь. И все-таки обещай, что когда-нибудь ты за нее заплатишь. Или выполнишь то, за что взялся.
Я имею в виду портрет.
Марк рассеянно кивнул, изучая распухший нос будущего адвоката. Однако, невзирая на всю свою тогдашнюю иронию, с этих пор он исправно оплачивал каждый клочок раскрашенной бумаги или полотна, который проходил через его руки, не считая тех случаев, когда тот попадал к нему в результате обмена. Годом позже он попытался вспомнить название деревни и имя старухи учительницы, но оказалось, что память ничего не сохранила, а фотограф-заика растворился без следа в степных просторах, спросить было некого.
Впоследствии Марк никогда не пытался разобраться, почему занялся этим.
Как объяснить, почему нравятся одни сигареты, а не другие? И почему человек в конце концов вообще отказывается от них? Почему всю последовавшую за этими событиями зиму он провел в Ленинке, выясняя места расположения имений и дач крупных художников конца прошлого — начала нынешнего столетия, вчитываясь в биографические материалы и воспоминания, занося в блокнот названия десятков мелких сел, окружавших родовые гнезда, среди которых он выбирал не общеизвестные, описанные всеми, а лишь те, что удостоились двух-трех упоминаний, те, где корифей, скажем, провел летний месяц у подруги крупного мецената или прогостил неделю-другую у безвестного приятеля. Таков был его замысел — осторожно, вооружившись какой-нибудь липовой музейной бумажкой, прочесать эти населенные пункты.
Двигала ли им любовь к искусству? Это, пожалуй, сильно сказано. Что он тогда понимал в нем? Скорее — мальчишеский азарт, острое желание стать причастным к тайне, которую заключало в себе всякое талантливо сработанное полотно. О деньгах он не думал до тех пор, пока их не стало больше, чем ему требовалось, чтобы делать свое дело.
Впрочем, тогда он готов был схватиться за что угодно. Дома изо дня в день с маниакальным упорством ему твердили, что мальчик из приличной семьи должен получить высшее образование и специальность, но ему было плевать на специальность. Марк не хотел жить так, как жили родители: в вечном страхе перед неведомым начальством и парткомом, исподтишка обделывая собственные муравьиные делишки. Зато все эти художники были свободными людьми, и то, что оставили после себя, несло заряд чистой, беспримесной свободы, обещая ему, Марку, по крайней мере причастность к ней.