Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед самым рассветом забылась, и приснилась ей красивая и творческая личность, высокий крашеный блондин, стройный, усатый, со смешливыми глазами, но в дорогом костюме. Он водил её по своему большому, уютному дому и рассказывал про искусство, что-то очень интересное и многозначительное. Проснувшись, Лидия Альбертовна так и не могла вспомнить что же.
Мир усложнялся на глазах. Приобретал многозначительность, многозначность, не известную доселе полноту. Обстоятельства последнего времени не умещались в аккуратно убранной голове, казалось, именно поэтому Лидия Альбертовна впала в спасительную сонливость. Трудности "переходного периода" накладывались на непонятные отношения, которые сложились у Лидии Альбертовны с картинами, висевшими в зале. Ну, да, с Ван Гогом.
О, это совершенно отдельная история, запутанная и странная, и, прежде чем мы её тут изложим, следует отметить, что ретроспектива
Ван Гога пользовалась повышенным вниманием у горожан и гостей
Чердачинска. Караваны автобусов привозили деревенских школьников, косяком шли студенты, пожилые уже, казалось бы, женщины долго простаивали перед изображениями цветов и деревьев. Особенной популярностью пользовалась картина "Едоки картофеля", вывешенная в центре экспозиции.
Дело в том, что Ван Гог сделал три работы на один и тот же сюжет с одной и той же композицией. Оригинал "Едоков" висит в музее Ван Гога в Амстердаме, авторское повторение – в собрании Креллер-Мюллер в
Оттерло, а рисунки и подготовительные этюды оказались разбросаны по коллекциям всего мира. Один из них, как считали искусствоведы, наиболее интересный, оказался в Чердачинской областной картинной галерее (из-за чего Чердачинск и включили в мировой тур) и висел тут же.
После нескольких дней работы выставки даже и погружённая в липкую мечтательность Лидия Альбертовна уяснила: главное достоинство
"Едоков картофеля" в том, что это первая "настоящая" картина Ван
Гога. То есть "шедевр" в первоначальном, буквальном значении слова, экзамен на зрелость и самостоятельность, который одинокий и неприкаянный Винсент устроил самому себе.
Возле картин всё время толпились какие-то люди, а за ними – глаз да глаз. Изредка постреливало недолеченное ухо, будто бы где-то в глубине головы всё ещё шла невидимая война за независимость, Лидия
Альбертовна вздрагивала и тихо ойкала, стараясь не обращать на себя внимание. Однако боль с каждым днём была всё тише, всё тупее.
Лидия Альбертовна постоянно пыталась сосредоточиться, но что-то всё время мешало, отвлекало, давило, мучило. Но потом она привыкла к новому месту работы, вросла в него, точно голубая ёлка в сквере перед центральным почтамтом, и вот когда картины Ван Гога стали практически незамечаемой частью интерьера, она, кажется, в первый раз обратила на них внимание.
Честное слово, лучше бы она этого не делала.
Первым признаком неуюта оказалось необъяснимое недомогание, дискомфорт, которому Лидия Альбертовна поначалу не могла найти объяснение.
Грешила на бурную жизнь последних дней, остаточную болезнь уха, перемену давления, прочие женские радости. Но ощущение это, однажды пойманное и зафиксированное, не проходило, всё сильнее и сильнее прорастая в подсознание. Что к чему, поняла, когда внезапно подняла глаза на картины и осознала, что они чудовищно её раздражают.
Мысленно-то она пребывала как будто бы всё ещё там – в привычном и обжитом зале малых голландцев, где бытовые сценки и пышные натюрморты уже давно превратились в единый сюжет, понятный и привычный, как её жизнь. На новом месте приходилось привыкать ко всему заново.
В том числе и к неуютным, перекошенным картинам Ван Гога. Когда она впервые осознала себя здесь, когда установила с этими холстами контакт, Лидии Альбертовне показалось, что в голове лопнула маленькая красная лампочка, бомбочка, горячими искрами осыпав
(оцарапав) изнанку черепа.
В повседневных хлопотах и сиюминутных делах она забывала сосредоточиться на картинах Ван Гога, однако они своё дело знали хорошо, медленно, но верно проникая в её перегруженное мелочами сознание. Сначала она не восприняла их всерьёз, решила, что мазня, и отправилась дальше гулять по заповеднику своих мыслей, тем не менее полотна в тяжёлых золочёных рамах не отпускали её, взывая к вниманию, продолжению диалога. Который тем не менее казался невозможен. Её раздражало в них буквально всё – яркие краски, грубые, шероховатые мазки, неявные, непонятные сюжеты. Особенно
"доставалось" тем самым "Едокам картофеля", в них царила почти непролазная мгла, депрессивная лампочка освещала искажённые бедностью и нелюбовью лица. Ужас. Мрак.
Поставив галочку, определив для себя чуждость художника, она считала необходимым преодолеть внутренний дискомфорт волевым усилием. Важно было перекрыть эту лёгкую, едва дрожащую на уровне груди панику спокойным осознанием собственного профессионализма. Мало ли где смотрителю музея приходится сидеть. Вот одышливой Ирине Израилевне почти всегда не везёт: то в зал деревянной скульптуры посадят, где нужно постоянно тряпочкой по всяким выемкам и впадинкам проходиться, то в гравюрный кабинет, где всегда полумрак, сонно, посетителей почти не бывает, всё время хочется спать. Даже словом перемолвиться не с кем. Она поняла и скандалёзную Людмилу Анатольевну, шумно протестовавшую против назначения в зал "Бубнового валета", от которого в глазах рябит и зубы ломит.
– Ну, какая вам, Лидия Анатольевна, разница, – убеждала её
Надя-кришнаитка, из-за любви к прекрасному легко, с любопытством соглашавшаяся на любую работу в любом отделении галереи. – Ведь всё это так увлекательно, так интересно.
Однако упёртая пенсионерка скандалила, на повышенных тонах заявляя о правах и изношенной долгой борьбой с обстоятельствами нервной системе. Отныне Лидия Альбертовна хорошо её понимала. Начинала понимать.
И ничего с этим поделать было нельзя.
Более всего её раздражало в голландце и его творениях то, что на картинах его жизнь казалась обезображенной и раздетой. Будто бы содрали с окружающей Ван Гога действительности кожу, обнажили бухенвальдские рёбра, искорёженные истерикой сути, и отправили гулять по миру вот так, без штанов и доброжелательного отношения к натуре.
Раньше Лидия Альбертовна любила тихое время до открытия рабочих часов галереи, когда посетителей ещё не было, свежевымытые полы сверкали разводами, и можно было обустроить сиденье, съесть бутерброд, перекинуться словом с пробегающим мимо искусствоведом.
Она любила и конец рабочего дня, вязкие сумерки, которые не чувствовались, но лишь угадывались, в залы возвращалась тишина, можно было пройтись, разогнуть спину, сладостно потянуться, дойти до служебных помещений, где тусклый чёрно-белый телевизор настроен на канал мексиканских телесериалов.
Теперь же она ловила себя на мысли, что ей хочется бежать из галереи; от неизбывного неуюта, едва дождавшись конца смены, она хватала вязаную кофточку, и бежала на выход. Даже не потому, что её там почти всегда поджидал Данила, Лидии Альбертовне хотелось поскорее расквитаться с вынужденным перебором эстетических впечатлений, за день выматывающих не хуже приставучей цыганки.