Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где за стенами местной кунсткамеры на каждом штигличанском отделении отыщется свой трейсер, непохожий на других, способных и не особо, норовящий с легкостью прокрутить ни с того ни с сего любой работой своей сложнейшее сальто, взлетающий, когда взбредет, под шатром небесного шапито.
Так мало счастливчиков, в такову печаль упал и лежит род человеческий, особливо сынове российские, что в полку сих страдающих спокойнее быть для совести своей.
Ни грехи самого этого человека, сказал Он им, ни грехи его родителей не были причиною этого великого несчастия; но теперь посредством этого несчастия должны быть явлены дела Божии.
Дары различны, но Дух один и тот же.
Заоконные пейзажи из дачной электрички. — Тревога. — В Комаровской библиотеке. — Забытые фотографии. — Пропавшая Гигиея и могила Асклепия. — Воспоминание о Мариинском приюте. — «Табернакль».
Тревога волной возникала в летящем окне, там, где пасся неведомо чей белый конь неподалеку от сумасшедшего дома, та же волна, что незадолго до того затмила левашовский пейзаж (всякий раз начинала я гадать: налево или направо от насыпи располагалась Левашовская пустошь с могилами невинно убиенных, где в одной из расстрельных ям спал вечным сном лихой казак Николай Олейников?). Проезжая на дачной электричке мимо Удельнинской больницы и мимо призрачной Левашовской пустоши я чувствовала почти физически, что жизнь дискретна: ненадолго переставала жить.
Лето стояло прохладное, малоприветливое, полное житейских трудностей, почти житийных, впрочем, я почти уже притерпелась к ним.
Перед отъездом в город непривычно рано зашла я в библиотеку и, дожидаясь, пока заполнит формуляр мой прекрасная наша Комаровская библиотекарша (к чьей цветочной фамилии так шли любимые ею герани, бегонии да флоксы на крыше веранды и добавившиеся к ним недавно клумбы при входе), механически рассматривала фотографии на одной из книжных полок.
— Что это за фото?
— Не знаю, — отвечала она очень серьезно. — Почти каждый год попадаются мне в библиотечных книгах забытые фотографии. Понятия не имею, кто на них, что и где снято. Странно, но за ними никто никогда не приходит, никто о них ничего не спрашивает. Я выставляю их время от времени, то одни, то другие; нет, не находятся хозяева.
— Может, это послания? Мессиджи? — предположила стоящая за мной юная читательница.
— Может, для прочтения послания имеют значение книга и текст на страницах, где фотка лежит? — подхватила ее подружка.
Из города надо было мне быстро вернуться. Все складывалось поначалу удачно, но, прирысив на Финляндский, выяснила я, что медлит путь мой обратный, покинула меня Фортуна, ближайший поезд отправляется через час. Уныло поднялась я на вокзальные антресоли в «Старую книгу» и, купив книжку, услышала, что ближайший поезд тоже отменен.
Очередь на маршрутку была больше, чем хотелось бы, однако во второй подкатившей кибитке нашлось место и для меня, и мы поехали.
Двигались мы поначалу знакомым маршрутом (некогда хаживала я тут больше двух лет на службу), долгое время был он закрыт для меня обстоятельствами; видимо, поэтому не узнала я угол на перекрестке, то ли стела, то ли полукладбищенская арочка-обелиск заняла место привычной взору статуи дочери Асклепия Гигиеи.
— Я побывала на могиле легендарного врача древности Асклепия, — поведала мне приехавшая неделю назад из Феодосии подруга.
— Надо же! Я мимо скульптуры его дочурки когда-то каждый день ходила.
— У Асклепия были дети?
— Две девочки, Гигиея и Панацея, и два мальчика, Махаон и Подалирий. Где же ты нашла могилу Асклепия? Чай, ты не в Греции была.
— Нет, в Феодосии; мы поехали туда с молоденькой женщиной, которую знала я чуть не с младенчества, и с двумя ее детьми. И однажды, оставив спящих Галиных детей в доме со спящими хозяевами, мы — под предводительством проводника Васи — поднялись на Святую гору, самую высокую точку Карадага.
Мы вышли в три часа ночи, чтобы увидеть со Святой горы восход солнца. Шли с фонариками. Я не была уверена, что дойду.
— Дойдете, куда вы денетесь, — сказал Вася.
Подъем был крутой, мы шли по промоинам (сухая листва, валежник) между высокими дубами. Через час я сказала:
— Идите, оставьте меня, я вас тут подожду.
— Как же мы вас оставим? — сказал Вася. — Вас кабаны съедят. Нет, мы вас не оставим, пошли, дойдете, не беспокойтесь.
После лесистой части горы началась скалистая. Мы слышали лай собак.
— Надо же, — сказала Галя, — собаки внизу лают перед рассветом.
— Что вы, — сказал Вася, — собак отсюда не слышно. Это косули, они нас заметили и переговариваются друг с другом, сигналы подают.
Там, наверху, на горе, была древняя могила, считалось, что могила святого; по одной из легенд, похоронен в ней был Асклепий, Эскулап, великий врач древности. Все народы, жившие здесь, считали могилу священным, целительным, чудотворным местом. Татары приводили сюда на ночь больных и стариков, чтобы те исцелились. Наши метеонаблюдатели, размещавшиеся до недавнего времени на этой самой высокой точке Карадага, говорили о мощной магнитной аномалии на вершине Святой горы.
Мы дождались восхода солнца и стали спускаться по осыпям камней, по крутизне, и, обернувшись у подножия горы, я себе не поверила: да неужели я сумела туда подняться и спуститься оттуда, оставив на склоне прежнюю усталость и нездоровье?
Я вспомнила рассказ подруги, пропавшую черно-бронзовую статую дочурки мифического врача с начищенными до золота очередными выпускниками-курсантами грудями и кончиком носа, улыбнулась и через полминуты, улыбаясь, не узнала и присутственного места своего: институт, некогда именовавшиймя Мариинским приютом, бывшим на памяти моей розово-красным, подобно многим петербургским зданиям Петербурга девятнадцатого века (мне, когда я была его сотрудницей, напоминал он по цвету то дворец Белосельских-Белозерских, то Инженерный замок), выцвел, стал белесо-розовым или полинявшим желтым, обесцветился начисто, то ли его давно не ремонтировали, то ли загрунтовали, а красить раздумали. Только мелькнувший на мгновение в окне маршрутки кирпичный домик без-окон-без-дверей во дворе за деревьями был темно-ал, как прежде.
Уже отмаячил в створе проспекта Сампсониевский собор, наш малый автобус выбрался на набережную, а у меня все плескалось на глазном дне изображение дома, бывшего для меня, да и для многих, пропастью, перевалом, метафорой тех самых «многих знаний», порождающих «многая печали».
Пробке на набережной, казалось, не будет конца, волнение, подавляемая спешка, сознание личной незадачливости и невезучести томили меня, я достала купленную на вокзале книгу, в которой ожидало меня послание в виде фотографии резного ящичка-часовенки неопределимого масштаба. На обороте карандашом было написано: «Табернакль».