Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расскажи какую-нибудь другую новость. Кончай скорее с своей Ириной, с которой вы вместе напоминаете баснословную историю Колеандра с Леонильдой: смотрите друг на друга и не можете сказать того, что вы прекрасно знаете. В девятнадцатом ли это столетии! Сколько мне помнится — ты ее страстно любишь, зачем же медлить? Разве хочешь, чтобы она досталась другому? Это непременно наступит, если ты будешь откладывать. Женись, приезжай в Варшаву и брось твое несносное Полесье. Этот совет дает тебе искреннейший друг
Эдмунд.
P. S. Я писал в дурном расположении духа — проигравшись, и был несовсем здоров: обед у Мари повредил мне. Извини, мне лень переписывать письмо, пиши, о чем хочешь, только пиши — твои письма нужны мне, я привык к ним; после обеда я сажусь в кресло и, читая их, засыпаю. Они не вредят моему пищеварению. Пиши о чем-нибудь и женись, если можешь. — Dixi.
XXI. Юрий к Эдмунду
Вчера я был в Румяной; застал одну только m-me Лацкую у камина, молчаливую и скучную, как всегда. Я спросил об Ирине, она ответила, что Ирина нездорова.
— Нездорова? Лежит в кровати?
— Нет, она не лежит, но у нее болит голова и нервное расстройство (причем, она пожала плечами). Впрочем, я не знаю, что с нею.
— Но нет никакой опасности?
— О, нет! Ей только нездоровится.
Вдруг растворилась дверь и вошла Ирина. Она действительно была расстроена и краснее обыкновенного; грусть пробивалась на ее прекрасном лице.
— Вы больны? — спросил я. — Я не хочу вас беспокоить: здравствуйте и прощайте.
— О, нет, я вас прошу остаться m-r Georges. Я только чувствую слабость и усталость; впрочем, мне ничего.
Мы сели; m-me Лацкая взяла книжку, которую она прежде читала, прошлась по комнате, незаметно улыбаясь, и ушла.
Сначала разговор был общий: меня спросили о Грабе, о конюшем, даже о капитане; опершись на спинку кресел, Ирина имела изнуренный и страдальческий вид. Я вторично хотел проститься, но она опять удержала меня.
— Вы мне нужны, — сказала она, — разве вы этого не видите?
— Как опахало от мух — опахало от скуки.
— Кто ж скучает? — спросила она. — Вы можете думать, что хотите.
Она пожала плечами.
— Вот уже год, как мы знакомы, а вы, как вижу, вовсе еще не знаете и не понимаете меня.
Я молчал.
— Видите, — сказала она, наклоняясь, чтобы поднять книгу, — вы мне нужнее, нежели сами предполагаете. Эта книга — это письма Якова Ортиса. Я вас прошу почитать мне ее.
— Такую грустную книгу!
— Как я — будет кстати.
— Вы грустны?
— Какой вопрос! Никто не хочет понять меня; бывают иногда минуты, что я сама себе не доверяю. Ну, читайте, пожалуйста.
Я начал. Не знаю, читал ли ты письма Якова Ортиса. Ирина остановилась на письме 29-го апреля, и я должен был начать от слов, которые странно изображали мое настоящее положение.
«Vicino a lei sono, si piena délia esistenza…»
(Я близок к ней — столь полной жизни).
Я прочел до места, в котором Ортис изображает себя и ее:
«La pazza figura ch'io ho quand'ella siede lavorando, ed io leggo!»
Ирина именно тогда взяла работу, мы посмотрели друг на друга; она грустно улыбнулась, я продолжал читать:
«Я переведу тебе то, что мы читали, ты знаешь итальянский язык по одним либретто.»
«Какой у меня забавный вид, когда она сидит и работает, а я читаю». Перебиваю свое чтение за каждым словом, а она «читайте далее»; я возвращаюсь к чтению, но, не закончив двух страниц, читаю все скорее, и кончаю одним невнятным бормотаньем: — «Тереза сердится».
— Вы, в самом деле, читаете так скоро и невнятно, как Ортис, — перебила Ирина, — хотя перед вами сидит не Тереза.
— Прикажете читать тише? — спросил я.
— Да, тише. Ах, какой вы скучный с своей покорностью. Читайте, как хотите.
Я продолжал читать; но далее следовали картины, полные чувств, которые при ней воспламеняли меня.
Опасно читать любимой женщине книгу, в которой изображается душевная борьба, и ты не смеешь сказать ей об этом: губы, глаза, голос поминутно обличают твое внутреннее состояние. Мы прочли историю Лореты и остановились на 14 мае. Я прежде еще читал письма Якова Ортиса, и потому не хотел продолжать дальше.
— Вы первый раз читаете эту книгу? — спросил я.
— Первый.
Я хотел как-нибудь вывернуться от письма 14 мая, но не было возможности; нечего делать — нужно было продолжать. Слова любви на сладкозвучном, приятном и певучем языке, полные нежного чувства, сильно подействовали на мое сердце, я с трудом удерживал собственные мысли, которые чуть не сорвались у меня с языка, и читал:
«Si Lorenzo odilo! La mia bocca e umida ancora di un baccio di Teresa…»
(Если бы Лоренцо мог это слышать? Мои уста еще влажны от поцелуя Терезы).
Ирина склонила голову к работе; я перескочил к другому письму того же числа.
«О quante volte ho ripigliata la penna, e non ho potuto continuare…»
(О сколько раз я снова брал перо, и не мог продолжать…).
— Я тоже не могу продолжать! — закрывая книгу, воскликнул я.
— Вы? Что ж это значит?
Я… чуть было уже не проговорился, что не могу читать при ней хладнокровно, когда буря в сердце, но удержался:
— Отчего вы не можете читать? — спросила она опять.
— Оттого, что не хочу, это такая скучная вещь. Дайте я там прочту что-нибудь другое.
— Но мне нравится Ортис.
— Я не люблю его — он растянут и монотонен; по крайней мере, пропустим несколько страниц.
Она пожала плечами.
— Я вижу, — прибавила она, — что вы неслыханный скромник. Ведь я знаю, что Ортис имел влажные уста от поцелуя Терезы; будем читать описание этого момента — это любопытно в художественном отношении: передать чувства на бумаге, сжать их в словах — дело хорошего художника.
— Ах, вы холодны, как лед! — воскликнул я. — Вы смотрите на эту книгу чувств с критической точки зрения; он изгнанник, и потому он верно изображает в ней свое сердце.
— И вы думаете, что можно писать сердцем? — равнодушно спросила она.
— Почему же нельзя?
— Потому что кто чувствует, тот не пишет; выражения чувств — это одно лишь воспоминание. Кто сел писать, тот уже перестрадал и перечувствовал.
Я молча перелистывал книгу.
— В отношении искусства, — прибавил я, — Ортис не сравнится с Вертером.
— Вертера писал художник,