Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы правы, господин Костежу, и давайте забудем о ваших сомнениях. Если вы действительно любите Луизу, вы поможете ей избавиться от маленьких недостатков, которые, между прочим, слишком поощряете. Вы сами это признаете. Заставьте ее полюбить вас — в глазах любящей женщины мужчина всегда прав и его слово — закон. А теперь, сударь, подумаем еще раз о той сделке, которую мы только что заключили. Если она вас не совсем устраивает…
— Она меня полностью устраивает, дело сделано, и я об этом нисколько не жалею. И уверяю вас, Нанетта, никогда я не был вам таким верным другом, как сейчас, и никогда так не гордился вашим расположением.
Он сердечно пожал мне руку, а когда за столом появился приор, стал живо и с насмешливой покорностью обстоятельствам повествовать о том, что творится в Париже, и, слушая его, мы только качали головой от удивления. Господин Костежу рассказал, что пока мы тут все еще не могли прийти в себя от прошлых тревог, сражались с каждодневной нуждой и лишениями и с опаской размышляли о будущем, высший свет веселился напропалую и совсем обезумел от наслаждений. Он поведал нам о празднествах, которые устраивали госпожа Тальен и госпожа Богарне, о греческих тюниках этих дам, о «балах жертв», где кланялись друг с другом, мимически изображая, как падает голова с плеч, где танцевали женщины в белых платьях с траурным поясом и коротко остриженные — такая прическа именовалась «гильотиной» — и куда приглашали только тех, у кого хотя бы один родственник погиб на эшафоте. Эти увеселения показались мне такими свирепыми и зловеще-мрачными, что я со страху всю ночь напролет видела кошмары. Я скорее посочувствовала бы собраниям роялистов, на которых они справляли бы печальную тризну, обливаясь слезами и вспоминая павших или клянясь отомстить за убитых; но плясать на могилах родных и друзей — это представлялось мне каким-то бредом, и ликующие парижане страшили мое воображение еще больше, чем парижане, теснящиеся вокруг лобного места.
Пока высший свет предавался столь циничному веселью, наши несчастные и доблестные армии победили Голландию. В первых числах февраля 1795 года я получила письмо от Эмильена, который писал:
«Сегодня, января 20 дня, мы вошли в Амстердам, вошли разутые и раздетые, прикрывая наготу соломенными повязками, но не теряя стройности рядов и под звуки оркестра. Мы нагрянули нежданно, и к нашей встрече тут были не готовы. Шесть часов мы проторчали в снегу, пока Наконец нас не накормили и не распределили по казармам. Однако даже слабый ропот не вырвался из груди наших героических солдат, и побежденные с восхищением смотрели на нас! Ах, друг мой, грудь распирает от гордости, когда ведешь в бой таких молодцов или думаешь, что составляешь частицу этой армии, где нашла себе прибежище чистая, возвышенная душа заблудшей, истерзанной Франции, где никто не преследует своих корыстных интересов, а каждый живет лишь страстной любовью к Республике и отечеству! Как я счастлив, что люблю тебя и после стольких неслыханных страданий, перенесенных легко и безболезненно, чувствую себя достойным твоей любви. Не жалей своего друга, будь тоже счастлива и знай, что, как только наступит мир, он придет искать свою награду в твоих объятьях. Скажи папаше Дюмону, что я по-прежнему привязан к нему, а Мариотте, что крепко ее целую. Скажи нашему милому приору, что не проходило дня или часа в моих военных испытаниях, когда бы я не вспомнил его мудрые слова. Терпя холод, голод и усталость, я твердил себе: «Натворили много зла, а от зла рождается только зло. Но нужно сделать все, чтобы добро воскресло к жизни. Ради этого стоит страдать, и солдат — это искупительная жертва, которая примирит небеса с Францией»».
Потом шла приписка:
«Чуть было не забыл сообщить вам, что за успешно проведенную операцию при Дюрене меня тут же, на поле боя, произвели в капитаны».
Это письмо мы читали вчетвером — приор, Дюмон, Мариотта и я, — плача от радости и печали. Эмильен не писал о том, когда вернется, и нас терзал страх, что на его долю выпадут новые страдания и новые опасности. Но Эмильен хотел, чтобы мы не роптали и гордились его самоотверженностью, и мы изо всех сил старались скрыть горе и выказывать только радость.
Благодаря нашим заботам приор легко перенес эту суровую зиму, но с наступлением весны внезапно заболел. Я не отходила от него ни на шаг, ни о чем больше не думая и не заботясь. Я сказала себе: пусть все хозяйство идет прахом, лишь бы приор был под неусыпным присмотром. Его болезнь принадлежала к числу тех недугов, когда мужество оставляет человека. Он не чувствовал себя немощным, хорошо ел и даже мог бы ходить, если бы его не мучили приступы удушья. Из-за них он впадал в гневливость и раздражение, а потом в глубокое уныние. В эти минуты только я одна и умела его утешить.
Как-то раз, когда астма отпустила его, он заставил меня пойти прогуляться, и, воспользовавшись этим, я решила проведать другую больную, бедную женщину, которая жила довольно далеко и в которой я принимала участие. Туда и обратно я шла очень быстро, но дни еще были короткие, и хотя я отправилась в полдень, ночь меня застала в лесу. В нем водились волки, поэтому я обрадовалась, услышав голоса людей, идущих по большой лесной дороге, — я же шла окольным путем к опушке. И вот я надумала пойти за ними следом, — это оградило бы меня от хищников. Однако путники были не из нашей деревни, ибо шли совсем в другом направлении, а мне, довольно взрослой девице, не подобало разгуливать по лесу с незнакомцами. Поэтому я скользила за ними совершенно бесшумно.
Их голоса отчетливо долетали до меня, и я разобрала несколько слов, в том числе — «приор», «монастырь Валькрё», «полночь».
Я насторожилась, прибавила шагу, по-прежнему не выдавая своего присутствия, и скоро очутилась на таком расстоянии, что слышала уже каждое слово.
Они остановились, и хотя в ночной темноте я не могла их разглядеть сквозь сплетения веток, но по голосам поняла, что их трое. Они поджидали своих приятелей, и те не преминули появиться, а потом пришли еще какие-то люди. Все держались очень таинственно, разговаривали только вполголоса, называли друг друга странными кличками