Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но раньше, чем дошла до Небес чистая отчаянность такой мольбы, он, на пределе всех своих жизненных сил, впился взглядом в лицо покойницы, отрешенное от всего земного.
Лицо ее целиком обращено было к тому, что, видимо, приоткрылось за последним порогом и что бросало всеублажающе светлую тишину успокоения на все тот же чистый лоб, с которого эта тишина сняла все до единой морщинки, и на веки, словно двумя маленькими округлыми ладошками, ласково и родственно прикрывшие глаза от всех образов мира… Под веками, на глубоких тенях и на воске щек – как бы две окончательные росписи длинных ее ресниц, расписавшихся в чем-то таком замечательно неизбежном, ресниц, похожих на ее изящный, тонкий, быстрый, решительный почерк… с губ, казалось, еще не отлетели ангелы дыхания и улыбки, но от его печальных, легких сборов губы умершей совсем похолодели и, казалось, вот-вот готовы были безнадежно вздрогнуть – в последний раз перед вечной разлукой… Тело покойной утопало в иноземных цветах. Если бы не старомодный покрой темного, строгого костюма и не седина, словно стихийное бедствие, мгновенно выбелившая когда-то прядь волос на лбу, то лицо умершей возлюбленной, потерянной Гелием много лет назад, показалось бы ему лицом совсем еще девичьим.
Сердце у него стало вдруг разрываться от скопления в нем каких-то слов, обращенных только к ней одной во всей Вселенной, но язык и без того одеревеневший совсем онемел, и тогда в Гелия закрался безумный страх, что он не успеет высказать Вете и малой части того, что в полной тайне от него самого копилось, оказывается, все эти нескончаемые, тоскливые часы, дни и годы, накапливалось… вот слились все эти капли словесные и капельки во что-то стучащее в мышцу сердечную, рвущееся оттуда, чтобы успеть, успеть… до отхода, до отбытия отсюда, до последнего свиста метельного вихря, который унесет ее тело вместе с гробом с этого перрона, с этого причала – только огонек белой гвоздики мигнет, ослепит на миг и скроется в беспроглядном грохоте, затихающем на последнем повороте от тьмы смертельной, – ко всеблагой Тишине Неведомого.
Он понимал, что вокзального, так сказать, времени почти у него не остается, но что-то перекрывало все дорожные пути сердечным словам и смыслу искренних объяснений, торопившемуся к устной речи.
И тогда, на пороге полной сокрушенности, ему горестно подумалось о том, что память сердца, может быть, и верней рассудка памяти печальной, но зато на такой глубине покоится ключик от всех ее потайных загашничков, что легкомысленному человеку не донырнуть до того ключика вовек.
Он как бы делился с покойницей этим своим умственным наблюдением и с мучительным вниманием выискивал на лице ее хоть какой-нибудь знак быстрого согласия, либо след недоумения, либо признак откровенный добродушного смешка, с которым она всегда относилась к некоторым его умствованиям. У него вздрогнули губы.
В этот момент ему показалось, что она как-то восприняла звук его безмолвной мысли и что губы у нее слегка порозовели от едва заметного движения и от света ответной улыбки, чуть-чуть обнажившей оба сомкнутых ряда крепких, прямодушных, белейших, умных, веселых, но уже подернутых мертвой матовостью зубов.
Тогда он взглянул благодарно… и склонился над покойной еще ниже, по-прежнему растерянно и несколько странно улыбаясь. Это была улыбка человека, потерявшего единственный ключ от ящичка с драгоценными личными бумагами, смирившегося с потерей, а потом случайно его нашедшего, тот ключик, и растерявшегося от совершенно необъяснимого чуда неожиданной удачи.
Губы его, вспухшие и обветренные, сами собой начали дошептывать умершей все то, от чего отвратили его бесы и что должен он был подхватить тогда вслед за ней, в бассейне «Москва», что уже готов он был тогда повторять наизусть с нею вместе, как повторяют, читают, поют или на пару бессмысленно долдонят два человека, стремящиеся друг к другу в состоянии любовной завороженности и сердечного согласия.
С первой до последней строки дошептал он ей роковое стихотворение своей судьбы. И хотя истина, в них заключенная, частично была ему ранее открыта, он ее впитал в себя на этот раз целиком – как кружку воды в помирании от многодневной жажды, но словно бы делясь при этом с покойной каждым глотком… каждым словом, сводившим нёбо и сердце спасительной небесной прохладой.
Под конец ему почудилось, что и она безмолвно повторяет все им произносимое, и когда слова и строки прекрасного откровения были исчерпаны, Гелий почуял, что никак не могут отстать от него слова последней строки… и прячешь, как перстень, в футляр…
Он их повторял без конца, как будто заговоренный, по-прежнему не замечая никого из присутствовавших, стоявших с ним рядом и весьма обеспокоенных всем происходящим у гроба отпеваемой.
Возможно, он так и впал бы в тихое безумие, первый мрачный вихрь которого уже пронесся в его мозгу, вцепился бы в гроб и никакая сила не оторвала бы от него его рук, пока он еще жив, если бы не страх перед допущением дьявольского какого-нибудь безобразия и не воля сдержать его… сдержать… сдержать…
Он оглянулся вокруг с бешенством и подозрением, что черти замыслили устроить тут напоследок свой безобразный прощальный бал-скандал, что все случившееся до этого момента было всего лишь дьявольской их «айне кляйне нахтмузик», но огни свечей и лампад были предельно спокойны в своем вдумчивом занятии, освещая помещение церкви, и внушали, что ничему подобному не суметь их тут поколебать.
И все это тихое горение, свечение, сверкание и благолепие сообщило ему вдруг совершенно забытое чувство укромной помещенности, вернее, упрятанности под надежным, приветливым, защитным кровом, какое испытывал он малюткой, забравшись под маменькин подол, или под одеяльце, или в самодельный шалашик… вот и он свернется сейчас в клубок у Христа за пазухой…
И прячешь, как перстень, в футляр…
Строка навязчиво не отставала, не хотела отстать, тогда рука Гелия сама полезла в карман и достала оттуда сверточек, благополучно переживший свою несчастную хозяйку, всех ее убийц и многие иные опасности этой ночи, с колуном за каждым углом подстерегающие даже ридикюльчик бедной женщины, не то что редкую драгоценность.
Гелий, абсолютно не понимая, зачем он это делает, быстро развязал зубами веревочку на сверточке, замотанном во фланельку. Фланелька упала на пол у его ног, а навязчивое слово футляр моментально примолкло.
Футлярчик фарцовой посылки, которую он должен был сдать за морями-океанами и наварить при этом «зелени» на всю оставшуюся жизнь, закрыт был на изящный засовчик.
Напоминал он миниатюрный гробик, обтянутый темно-вишневой, породистой и мягчайшей кожей, с каким-то тисненным на ней золотым вензельком. Кожа эта давно уже пережила всегда возможные разговоры о возрасте вещи. Выглядела она так аристократично, как выглядит все, хранящее во внешних своих чертах и в манерах поведения достоинство происхождения хозяев. Именно за дар такого вот запечатления подобные футлярчики веками сопровождают редкие вещи и вещицы в музейной жизни, в частных коллекциях и на крикливых аукционах. Или тихо дремлют где-то в теплых шкатулках и ящичках, пока сами драгоценные изделия красуются на руках у живых, баснословно богатых дам и царственных особ…