Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но драмы случались нечасто, криминальный период был в расцвете. Аскольд чуть не зарубил прямо во дворе милиционера, тот позорно бежал, по-куриному откидывая толстые ляжки. Ляля-резаная преуспевала в бизнесе, курила дорогую «Тройку» и привела в дом молодого мужа, семнадцатилетнего ученика сапожного мастерства Валеру в кепке с пуговкой и белом кашне. Свадьбу здорово гуляли три дня, гнали самогон, варили свиной студень, пекли пироги с капустой, а также с треской и луком, плясали под радиолу на площадке и во дворе, подрались, сломали перила и дядь-Мишин палец. Звали и нас, но мама отказалась. Осенью Лелечка вернулась к законному супругу Ленечке с одним чемоданчиком «балетка» в руках. Все до нитки с коварным баянистом прогуляла.
Ленечка, поколотивши, простил. Лелечка во время экзекуции верещала на весь двор: «Караул! режут!! убивают!!!» — старалась, как могла, восстановить в глазах дома авторитет главы семьи. «Жизнь есть жизнь!» — назидательно, но непонятно высказалась, послушавши вопли, дворничиха, скандалистка и яростная любительница справедливости тетя Лиза Разина. Через день супруги рука об руку вышли на работу.
Тетя Лиза была первопроходцем, пионером и провозвестником следующей волны жильцов. Криминальная эпоха заметно клонилась к упадку, переходя в алкогольно-дворницкое нашествие. Дом в который раз покорно и карикатурно повторил смену главных фигурантов — от лихого, авантюрного Никитки к Бровеносцу, являвшему собой прямоугольник, богато декорированный пуговицами и звездами по всему фасаду. Аскольд обменял квартиру, совершив попутно пару афер с получением придачи и последующим обратным разменом. Ляля-резаная, вышвырнув на лестницу сначала пожитки младого сапожника Валеры, а через десять минут и его самого с расквашенным носом, сообщила, куда всему этому надлежит отправиться, а сама завербовалась на Север.
— Перредовым рабочим классом, лярва, брезговает! Удавлю! — проявил классовый подход к семейным проблемам Валера.
— Все вы одинаковые — только зенки залить бы! Рабочий класс, самогонка-квас! Рабочий класс Зимний брал, а ты — брандахлыст! Нет нынче рабочего класса, одни анжинеры да алкаши! Мети тут за вами! — опасно взвилась тетя Лиза, присутствующая везде хуже гравитации.
— Ннну-ну! За такое знаешь… С кем говоришь, знаешь! — шмыгая разбитым носом, Валера извлек из подмышек засаленную книжечку в красной обложке. Но у тети Лизы была метла, и представитель правящего класса позорно бежал, мешая политические угрозы с посулами сексуального характера.
Через пару месяцев карманница Лелечка, Манон Леско нашего двора, снова оказалась в плену страсти — к сверкающему золотом зубов и перстней массовику-затейнику из дома отдыха — ее фатально влекло к творческим натурам. Ленечка с горя опустился, потерял квалификацию, серьезно запил и стал жить с великаншей-Зойкой, что избавило его от обмена или даже чего похуже — он вполне подходил дому в этом новом качестве. Только две семьи — наша и стеснительной маникюрши Анюты с мужем и стареющей собачкой — оказались удивительно не подверженными смене формаций. Похоже, невидимый режиссер назначил нам роль нейтрального фона или точки отсчета, без которой, как известно, любые изменения есть чистое ничто. А может быть, мы были помещены туда, чтобы бедный дом наш, опустившегося этого аристократа, хоть кто-то помнил. Я помню, я не забуду. И теплый кафель печи — такое счастье было прижаться к ней всем телом, напрощавшись с Ларионовым до полного окоченения в примерзнувшем к ногам остекленевшем капроне. И наш двухэтажный сарай из серебристых досок с галерейкой. Розовые батистовые завитки бересты в мелкой мураве, запах березовых дров, страх земляного погреба, в котором росли ехидные перламутровые поганки. Там на черном сыром дне до августа сохранялись пористые грязные ляпушки снега, а в углу таилось бесплотное «оно», о котором лучше помалкивать. Но хочешь холодного с черникой молока в летний зной — стало быть, лезь. Только папа пусть наверху постоит. Как забыть?
Забыть березовую аллею с шестиугольной беседкой за домом, благодаря которой я никогда не целовалась в вонючем с жесткими углами подъезде? И неумело-старательно посаженную на субботнике нами, девятилетними, сирень. Один куст оказался белым, махровым, каждый июнь — мохнатые, в горсти не уместить, прохладные, как кожа после купанья, гроздья. А в простой, сиреневой сирени мы искали «счастье» — пятилепестковые цветки, уродиков в четырехлепестковом обществе. Найдя, следовало съесть, поэтому я отлично знаю, каково счастье на вкус. Горько-сладкое… На один зубок хватает. В эпоху дворников сирень стала чахнуть. Тетя Лиза Разина даже, сжалившись, полила ее пару раз, хоть никто не заставлял. Но сирень жить отказывалась.
Дом одряхлел, наступили его последние годы, даже всякие слова на стенах подъезда, не говоря о целых фразах, перестали писать — застой, мутная тоска и апатия. Только на бутылек бы сшакалить. Никто не ремонтировал квартиры, не тащил в дом цветастых диванов, не гулял с колясочкой. Даже новых разрушений не появлялось на замученном теле дома — стоял по привычке, не было энергии рухнуть. И толкнуть было некому, да и лень. И нет сил… Боже, Боже, зачем мы здесь живем?
«Ниная… Ку… Кинстинтиннновна», — представилась нам новая соседка, тихонько икнула и рухнула в коробку с кошки-Муркиным песком. — «А вы кто? Имя и… ик… октчество, пррршу!» Нина Констатиновна была женщина, склонная к эксцессам и изыскам — пила одеколон «Майский ландыш», закусывала хлебцем с чесноком. «Люббвь Маррковна, иди, посмотри — я! Степана! убила!» — летним вечером доложила она, отрыгнув чесноком и ландышем. Степан, в трезвости похожий на генерала де Голля на карикатурах Кукрыниксов, лежал под столом в глубокой алкогольной анестезии. Из порезанного осколком бутылки запястья стекал дешевой краснухой густой ручеек. Нина Константиновна встала над бездыханным Степаном, изогнув бедро: Кармен! Саломея! — и водрузила ногу в чувяке на высовывающуюся из-под стола часть Степановой головы. «М-м-мн-шшшш» — сказала голова Степана. Прибывшая «скорая» увезла жертву. Степан вернулся через два дня перевязанным и под мухой. В кухне неподвижно стоял, раскрыв слюнявый рот, зачарованный олигофрен Миня — по причине дебильности единственный трезвенник в обширном семействе дворников, нескучно проводившем время в бывшей ванной.
А страна выполняла невзирая ни на что. Даже почти на четыре процента перевыполняла. Рапортовала, проводила «понедельники качества» и рыбные дни по четвергам. Империалисты, глядя на это, лопались от зависти и бряцали боеголовками. В «Крокодиле» был изображен для наглядности козлобородый дядя Сэм в полосатом цилиндре, катящий в детской колясочке такую же пузатую, как и он сам, бомбу с буквой «А», атомную то есть. Вез бряцать. Трудящиеся доброй воли срывали его планы ожесточенной борьбой за мир невзирая на тяжелые погодные условия. Непьющий идиот Миня ночами столбом стоял на кухне, думал. Леониду Ильичу подарили новую большую блестящую звездочку, красиво сфотографировали. Минин пьющий брат Вова, по прозвищу «профессор» за ношение очков, впал в белую горячку — ему чудился удавленник на тополе под окном, и он спалил сараи. Прикатили на «скорой» пьяные вдрабадан санитары и увезли Вову — лечить. Девятый вал маразма нахлынул, но никак не мог сообразить, как отхлынуть. Режиссеры горячо лопотали о задумках, комсомолия — о живинках. «Ах, это всегда так волнительно». Господи, Господи, за что мы здесь живем?!