Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это длилось всего лишь короткий миг — дверь церкви вдруг распахнулась, и грянул голос надзирателя. Верзила в черном держал Брао за шиворот, тот истошно кричал: «Элена! Элена!» Эстер было стыдно: ей бы остаться, помочь Брао, а она, испугавшись, задала стрекача. Добежав до пансиона, она заперлась в комнате, но и там ей еще слышался голос Брао, выкрикивавший ее имя, и стучали в ушах деревянные подошвы окаянных сирот, строем шагавших к церкви. Как и каждый вечер, они входили сейчас в темную пещеру, рассаживались на скрипучих скамейках, девочки слева, бритые наголо мальчики справа, в одинаковых стареньких серых халатиках с протертыми локтями, и Брао был с ними, весь в синяках от побоев.
* * *
Лето было на исходе, и все знали, что немцы отступают на север. Об этом говорил Брао, и постояльцы пансиона Пассаджери тоже говорили в обеденном зале о партизанах из «Джустициа э либерта», которые собирались в часовне Богоматери в Колетто, повыше Фестионы. Элизабет крепко прижимала Эстер к себе, голос ее срывался, она не могла объяснить ей толком. «Скоро мы вернемся домой, все кончится, мы уедем во Францию…» Но Эстер смотрела на нее сурово: «Завтра уедем?» Элизабет приложила палец к губам: «Нет, Элен, надо подождать, еще не время». Она как будто не понимала, делала вид, что ничего не случилось, что все в порядке; она даже не хотела больше называть дочь Эстер — самого этого имени боялась. Эстер вырвалась, убежала во двор, ушла далеко в поля. Ей было тошно и щемило в груди.
Назавтра ранним утром Эстер отправилась в Колетто. Туда вела проселочная дорога. Горы высились впереди, поросшие уже тронутыми осенней ржавчиной лиственницами. Сразу за последними домами Фестионы дорога пошла серпантином.
Прошел год с тех пор, как Эстер и Элизабет спустились по этой самой дороге из Вальдиери. Так давно это было, а между тем Эстер казалось, будто сейчас она ступает по своим собственным следам. Дождей не было с начала лета. Дорога осыпалась, катились вниз камни, трава на склонах высохла. Эстер срезала путь между петлями серпантина по тропкам сквозь густые заросли. Она не оглядывалась, поднималась все выше, выдираясь из колючих кустов. Сердце отчаянно колотилось в груди, от пота промокло платье на спине и щипало под мышками.
В лесу стояла тишина, ни шороха, лишь время от времени слышалось карканье невидимых ворон. Горы были прекрасны и пустынны, от солнца блестела хвоя лиственниц, острее пахли кусты.
Эстер думала о свободе. «Джустициа э либерта». Брао говорил, что они там, наверху, в этих горах, что они собираются у часовни. Может быть, ей удастся поговорить с ними и что-то узнать, может быть, до них доходят вести из Сен-Мартена. А еще лучше было бы уйти с ними через горы, и там она встретит Тристана, и Рашель, и Юдит, и стариков в лапсердаках, и женщин в длинных платьях, с убранными под косынки волосами. И детей тоже, иначе быть не может, все дети там, играют на площади у фонтана или бегут гурьбой по улице вдоль ручья и дальше, в луга, к реке. Но она не хотела об этом думать. Ее мысли летели дальше: сесть бы в поезд, уехать в Париж, а там и к океану, может быть, в Бретань. Когда-то они часто говорили о Бретани с отцом, и он обещал, что поедет с ней туда. Потому-то она и карабкалась в гору, чтобы быть свободной и не думать ни о чем. Когда она доберется до «Джустициа э либерта», ей и не придется больше думать, тогда все будет по-другому.
Незадолго до полудня Эстер вышла к святилищу. Часовня была пуста, двери заперты, стекла в окнах выбиты. У крыльца чернели следы костра. Здесь были люди, ели, а возможно, и ночевали. На земле валялись куски картона, сухие ветки. Эстер вскарабкалась к роднику над святилищем и напилась ледяной воды. Потом села и стала ждать. Сердце бешено колотилось. Ей было страшно. Тишина кругом, только ветер шелестел в лиственницах. Но мало-помалу Эстер начала различать другие звуки: еле слышный треск в камнях, шорохи в кустах, шуршание крылышек пролетавшего жука, далекий крик птицы в лесу. Небо было ярко-синее, безоблачное, солнце палило.
Вдруг Эстер почувствовала, что не может больше ждать. Она вскочила и побежала, как прошлым летом на дороге в Рокбийер, когда пошла с Гаспарини посмотреть на жатву и впервые почувствовала эту пустоту внутри — страх смерти. Она бежала по дороге в Вальдиери до большой излучины, откуда открывалась долина, и там, запыхавшись, остановилась. Она видела сверху все, словно стала птицей.
Долина Вальдиери была залита солнцем, и Эстер узнавала каждый дом, каждую тропку, до самого Антрака, откуда год назад пришли они с Элизабет. В этот широкий проем между гор задувал ветер.
Она села на землю у дороги и стала смотреть вдаль, на горы. Острые вершины царапали небосвод, их тени простирались на ржаво-бурых склонах вниз, до самой долины. А далеко-далеко, в ущелье, блестел серебром ледник.
Год назад Эстер и Элизабет перешли через эти горы вместе с другими людьми, бежавшими от немцев. Эстер до мелочей помнила этот путь, и в то же время ей казалось, что это было очень давно, в какой-то другой жизни. Все изменилось теперь. То, что осталось там, за горами, стало недостижимо. А может быть, и вовсе не осталось ничего.
Она чувствовала словно дыру внутри, в самой сердцевине, окно, в которое задувала пустота. Вот что она видела — ей помнилось это — в горах, когда они подошли к перевалу. То невероятное окно, в котором сияло небо. Но может быть, это был только сон, привидевшийся ей за мгновение перед тем, как над ней и Элизабет сомкнулись тучи и погребли их в забвении здесь, в Фестионе. Значит, бойцы «Джустициа э либерта» ничем не могли помочь — ведь разве можно освободиться от теней?
Солнце опускалось к вершинам гор, и Эстер ощущала лицом приближение тьмы. А ведь и вправду была там гора, которую люди назвали этим именем: Мон-Тенебр, гора тьмы.
Эстер пристально смотрела, вдаль, на ущелье, на проем среди ледников. Медленно простиралась тень, накрывая долину, окутывая деревни. Там была жизнь, теперь Эстер слышала ее звуки: лай собак, звон колоколов, даже, кажется, детский крик. Ветер принес запах дыма. Там, внизу, подходил к концу самый обычный день. Никто больше не думал о войне.
Далекая вершина Жела, казалось, уплывала куда-то, парила над туманом, легкая, как облачко. Эстер смотрела на солнце, неотвратимо приближавшееся к горам, и думала о матери, там, внизу, в Фестионе. Элизабет, наверно, сейчас надела фуфайку поверх рабочего халатика: к ночи холодало. А Брао караулит ее, Эстер, на площади, ведь в этот час приютских детей ведут в церковь. Еще несколько минут Эстер смотрела на долину Вальдиери, на сверкающий льдом хребет, и ей казалось, кто-то вот-вот придет, спустится с этих вершин к окутанным туманом деревням, кто-то очень большой, прошагает через речки и луга, спиной к солнцу, и тогда наконец — она почувствует это — ее накроет его тень.
Порт Алон, декабрь, 1947 год
Мне семнадцать лет. Я уезжаю из этой страны и знаю, что навсегда. Доберемся ли мы когда-нибудь, не знаю, но уже совсем скоро отчалим. Мама сидит рядом со мной на песке, мы укрылись в полуразрушенной беседке. Она спит, а я просто жду. Мы обе закутались в плащ-палатку, которую дядя Симон Рубен дал нам перед отъездом. Это американский военный плащ, прочный и непромокаемый, он им очень дорожил. Симон Рубен — мамин друг, и мой тоже. Он очень помог нам. После войны, когда мы приехали в Париж, одни, без отца, он нас приютил. Он хорошо знал моего отца, дружил с ним, потому и приютил нас с мамой. Сначала мы жили у него в гараже, пока он еще не был уверен, что война кончилась и немцы не вернутся. Потом, когда стало ясно, что все и вправду позади и больше не нужно прятаться, он сдал нам половину квартиры на улице Гравийе — другую половину занимала слепая старушка мадам д'Алё, там мы и жили все это время. Но теперь у нас совсем не осталось денег, и мы не знаем, куда податься. Нигде больше нет нам места. Симон Рубен сказал маме, что дело не в деньгах, а в нашей жизни, что нам пора забыть. Он сказал: «Не пора ли забыть то, что засыпано землей?» Так и сказал, я хорошо это помню, только не сразу поняла, что он имел в виду. Он держал мамины руки в своих и, наклонившись через стол к самому ее лицу, повторял: «Надо уехать, чтобы забыть! Пора уже забыть!» Я не понимала, о чем он, что такое нам надо забыть, что засыпано землей. Теперь я знаю, он имел в виду моего отца, вот о чем он говорил, это отца засыпали землей, и его надо забыть. Я хорошо помню дядю Симона Рубена, старого, обрюзгшего, рядом с мамой, такой красивой, бледной и худенькой, совсем молодой. Помню ее лицо, большие подернутые дымкой глаза в черных-пречерных ресницах. Даже мне, ее дочери, она казалась тогда хрупкой и юной, совсем девочкой. Кажется, она плакала. Сюда мы добрались в предрассветном сумраке, а до этого долго шли в темноте под дождем от вокзала Сен-Сир, шли и слушали шум ветра в лесу, похожий на дыхание, и этот ветер гнал нас к морю. Сколько часов шли мы, не разговаривая, почти вслепую, ориентируясь только на слабенький свет карманного фонарика, промокшие, замерзшие? Дождь то лил, то переставал, и ветра временами не было слышно. Раскисшая дорога петляла среди холмов, спускалась в низины. Перед самым рассветом мы вошли в сосновую рощу. Огромные стволы приморских сосен высились перед нами в смутном свете моря, и наши сердца забились сильней, словно мы попали в незнакомый край. Наш проводник привел нас к этой разрушенной беседке и ушел. Мама села на песок, пожаловалась на боль в ногах, пару раз всхлипнула.