Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как дела? – спросил я, не зная, о чем говорят с героями.
– Муза мучит, – отрубил он, чтобы я понял: ничего не меняется.
Другие были не хуже. Певцы-космисты, летописцы неведомого, мыслители потустороннего, они все что-нибудь строили. Одни – баню, другие – галерею, третий – погреб, четвертый – башню до неба.
Больше всего мне понравился художник-сибиряк, соорудивший на берегу Делавэра купальню, часовню и образцовый огород. Поздоровавшись, он уверенно, как в бумажник, залез в грядку, чтобы вытащить редиску, которую мы съели, небрежно отряхнув. В его ладном доме висела картина амбарного размера – огнедышащий зверь на фоне Петропавловской крепости.
Ну и конечно, в Хэнкоке был свой юродивый – поэт с ясными глазами и безграничной памятью. Состарившись, они с женой ходили нагими, чем страшно раздражали соседей, посещавших воскресную службу в стоящей тут же методистской церкви. По-моему, это было только кстати. Русская пара напоминала Адама и Еву, опустившихся от тягот изгнания. Город, однако, в наказание за эксгибиционизм отобрал у поэта четыре неработающих автомобиля, служивших мемориалом пьянки длиной в жизнь. В ржавых джипах хранились пустые бутылки.
– Конечно, они – идиоты, – ругался поэт, – но что с них взять, если три четверти американцев верят, что правительство скрывает контакты с летающими тарелками.
– Правильно делает, – подумал я, – похоже, что мы на них прилетели.
Надежно изолировав себя от Америки, русский Хэнкок живет как потерянное колено советского народа.
– Как всем эмигрантам, – написал про меня московский рецензент, – автору свойственно трепетное отношение к водке.
– Дожили, – обиделся я, но зря, потому что уже на завтрак хозяйка подала винегрет, заливное и кильку. Мужественно остановившись после третьей, хозяин завел диссидентский разговор, который, по сути, мало чем отличался от тех, что вели треть века назад: мы и они. Теперь, однако, нас стало значительно меньше, а их несравненно больше.
– Ты помнишь, что про них говорил Валерий Попов?
– «Бедные, но нечестные».
– Ну и что изменилось, когда они стали богатыми? Баснословная бедность сменилась баснословным богатством, американская мечта стала русской, Москва – Эльдорадо.
– Ну, не все так живут. В Пскове, например, отменили авиацию, когда выяснилось, что у горожан нету денег на полеты. Теперь туда можно доехать только поездом, в котором, кстати сказать, отменили гигиену.
– Ты – сумасшедший. Какой Псков?! У меня приятель был, такая же рвань, но сейчас он ближе Фиджи не ездит. Сколько, по-твоему, стоит его пиджак?
– Триста? – напряг я фантазию.
– Держи карман шире! У него шнурки дороже.
– Получается, что бедными мы их жалели и презирали, а богатыми мы их презираем вдвойне, а жалеем себя.
– Не в деньгах счастье.
– Это точно. Все бестселлеры на одну тему: богатые тоже плачут.
– Меня, – сменил он тему, все-таки выпив четвертую, – другое удивляет: насколько же там власть объединилась с народом.
– На семьдесят процентов.
– Но и остальные вряд ли хотят того же, о чем мы мечтали.
– А ты уверен, что раньше было по-другому?
– Не знаю. Может, у Брежнева и в самом деле был рейтинг, как у Путина.
Я ничего не ответил, потому что давно уже ничего не понимал. Раньше мне казалось, что нас разделяют власти – назло, но не искусно. Выпихнув одних и замкнув других, режим только крепче объединил тех, кого разделил океан.
– Ну какой из вас эмигрант, – польстил мне заезжий соотечественник, – так, гастарбайтер.
Зато теперь, боясь, что заблуждения верхов стали убеждениями низов, я даже с бывшими единомышленниками предпочитаю говорить о погоде и не по телефону.
Метрополию и диаспору разделяет история: у них она есть, у нас была. В Хэнкоке история образует общину, застывшую в прошлом, как муха в мезозое. Верхняя граница проходит по актерам – кто кого узнает. Нижняя – по отечественному телевизору, безотказному средству связи с героями прежнего времени: Ленин, Сталин, Хрущёв и другие приключения Шурика.
Вызов истории, утверждал ее великий знаток Арнольд Тойнби, должен быть достаточно сильным, чтобы разбудить культуру, но не таким разрушительным, чтобы ее уничтожить. В редких случаях устанавливается равновесие, которое вводит в ступор и превращает в окаменелость.
Одну такую я держу вместо назидания на письменном столе. 45 миллионов лет назад она была рыбой. Светлый песчаник Вайоминга сохранил ее смутный, как на Туринской плащанице, облик. Для ископаемой рыба удивительно похожа на уклейку – мелкая, костлявая, с тупой и грустной мордой. Из значительного в ней только возраст.
Европа, – степенно учил меня старший товарищ, – часть света, ограниченная с Запада Атлантическим океаном, а с Востока – законом. Там, где его перестают соблюдать, начинается Азия, но где именно проходит граница, можно узнать скорее из газет, чем глядя на карту.
Этот парадокс (копать канаву от забора до обеда) превращает самый маленький континент в самую большую геополитическую проблему. Если на Востоке – с энтузиазмом – отодвигали границу до Урала, то на Западе – со вздохом – проводили ее по Эльбе.
– А есть, – услышал я как-то от Андрея Битова, – и третья точка зрения, оригинальная и убедительная: Россия растянула Европу до Берингова пролива и пересекла его.
Географию, однако, лучше вообще не спрашивать. Я в этом убедился еще мальчишкой, когда бродил с рюкзаком по Закарпатью. В селе с крутым названием Деловое стоял двухметровый столбик с неожиданной и в этой обильной языками местности латинской надписью. До университета я еще не дорос, поэтому сумел разобрать лишь записанную римскими цифрами дату: 1887. В этом году, сердобольно гласил перевод, «здесь специальным аппаратом, сделанным в Австро-Венгрии, установлен Центр Европы». Не Лондон и Париж, не первый и не Третий Рим, а деревушка с четырьмя церквами, мраморным карьером, пекарней, гуцульской колыбой и горой Поп-Иван служит центром того коловращения истории и культуры, который мы, собственно, и зовем Европой.
Мне в это верилось с трудом. Как, впрочем, и графу Меттерниху. Живя в столице той же Австро-Венгрии, он считал, что Азия начинается по другую сторону венской улицы Ландштрассе. Ему было с чем сравнивать, мне нет. Ведь моя Европа заканчивалась в том же Деловом, за которым проходила еще неприступная государственная граница.
За сорок прошедших лет я побывал почти в каждой из быстро размножающихся стран Европы, но так и не смог толком понять, что значит это манящее слово. Еще и потому, что Европа протеична. Пока другие континенты веками ползут друг к другу, Европа меняется от революции к революции. Сливаясь и дробясь, теперь она установила необходимые каждому страннику новые правила политкорректности. Благодаря им из ее географии выпала сторона света. В Праге Восточная Европа стала Центральной, в Таллинне – Северной, в Загребе – Средиземноморской. Даже в моей Риге я попал впросак, когда друзья позвали меня смотреть телерепортаж из столицы их новой родины, которая оказалась Брюсселем.