Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Государь в ответ:
– Как же ты желаешь единения монархии и народа, если требуешь удалить от двора природного мужика? Петр Великий простолюдинов в дворянское достоинство возводил, детей у землепашцев крестил, доверял разносчикам высокие государственные посты…
– Так то Петр Великий, – сказал Нилов дерзость, но император пропустил это замечание мимо ушей, так как давно привык к пьяным выходкам чудака. Он даже слегка усмехнулся снисходительной усмешкой осведомленного человека, которому известно нечто такое, что не известно до поры до времени никому. Во всяком случае, он знал наперед, что государство обречено и что чисто человеческий конец его будет страшен.
– Петр Великий, – сказал флаг-капитан, – при всех его нелепых демократических замашках держал страну в металлическом кулаке. В этом, смею полагать, и заключается формула отправления государственности Российской.
Чтобы прекратить бессмысленный разговор, государь было собрался позвать наследника и засесть с ним за игру в любимые «дурачки», как вошел дежурный адъютант, доложивший, что кавказцы царского эскорта приглашают его величество отобедать, и Николай Александрович распорядился подать к подъезду автомобиль. Адъютант вернулся минут через десять и отрапортовал, как-то дурея по-детски от недоумения и испуга, что ни царского шофера, ни царского «роллс-ройса» на месте нет.
– Как так нет, что за чепуха? – возмутился царь.
– Не могу знать, ваше императорское величество! – был ответ.
Тем временем капитан Костенко подъезжал в своей плетеной бричке к аэродрому 14-го корпусного авиационного отряда, который был оборудован на пространственном пустыре, между заброшенным кладбищем и еврейским местечком Збронь. Вестовой Филиппок дремал, так как успел пропустить в Куропатовке порцию самогона, покуда командир прохлаждался у своей пассии, впрочем, довольно прямо сидя на облучке, а капитан был угрюм, и на лице у него обозначилось какое-то неживое, окостенелое выражение. Урусова-Чеснокова ему решительно отказала, сославшись на то, будто сердце ее давно отдано другому, и этот отказ его до такой степени огорчил, что дальнейшее существование казалось уже бессмысленным и, собственно, оставалось только умереть с предельной пользой для монархии и России. Сожаления достойно, что капитан от огорчения ничего не видел вокруг себя, а то уж больно день был хороший, жизнеутверждающий, и единственно человек, бесповоротно отравленный своим горем в том страшном градусе, когда человеческого, то есть благоговеющего перед природой в себе и собой в природе, в нем остается, что называется, с гулькин нос, способен по доброй воле пойти на смерть.
По прибытии в часть капитан Костенко заглянул в офицерский барак, где набросал прощальную записку и заменил фуражку на кожаный летный шлем, потом побывал у механиков, где справился, в порядке ли его аппарат, вслед за этим отправился на стоянку аэропланов.
Было около трех часов пополудни, когда капитан Костенко поднял в воздух свой «Вуазэн», сделал широкий разворот над аэродромом и, слегка покачивая крыльями, подался в сторону Гомельского шоссе. Справа лентой темного стекла извивался Днепр, слева простирались поля защитного цвета и жидкие перелески, но капитан Костенко до рези в глазах приглядывался только к черной прямой шоссе, дабы не упустить царский «роллс-ройс», на котором всегда в это время Николай Александрович совершал прогулку до Быхова и обратно.
Долго ли, коротко ли, капитан увидел наконец царский автомобиль, который медленно двигался по направлению к Могилеву. Капитан прибавил газу, прицелился, вошел в крутое пике с филигранной точностью, вообще отличавшей тогдашних русских пилотов, врезался в государев «роллс-ройс» неподалеку от какого-то жалкого хуторка: раздался взрыв, и обе машины объяло пламя, в котором кончили свои дни капитан Костенко, подпоручик Бах и ротмистр Петухов.
Тем временем на другом конце Российской империи нижний чин 108-го пехотного полка Яков Юровский направлялся в месячный отпуск к себе на родину в город Томск. Будущий глава следственной комиссии Уральского ревтрибунала ехал в вагоне третьего класса, сидя на скамеечке у окна. Он пожимал детскую ручку пьяной гимназистки и полушепотом читал ей фетовские стихи:
Под небом Франции, среди столицы света,
Где так изменчива народная волна,
Не знаю, отчего грустна душа поэта,
И тайной скорбию мечта его полна…
Мальчик с корзиной
Ранним воскресным утром, когда вся Россия от станции Вержболово до самого Камня била поклоны перед темными ликами угодников, которые у нас от греков тревожно подсвечиваются рубиновыми, изумрудными и сапфировыми лампадками, белобрысый мальчик по прозвищу Муха, живший в учениках у мясника Дефкина, претерпевал возмездие за сломанный карандаш. Он стоял в углу коленями на горохе, искоса посматривал на хозяев и домочадцев, осенявших себя широкими крестными знамениями, и гадал: о чем бы таком им думалось натощак? Рубщики, по его мнению, думали о курсистках, хозяйка – наверняка о Страшном суде, на котором ей, между прочим, точно зачтется сегодняшняя выволочка за сломанный карандаш, а сам Дефкин скорее всего размышлял о том, как бы ему сплавить протухшую солонину.
После утренней молитвы хозяева отправились к поздней обедне, а домочадцам был подан на кухне чай с горячей булкой по случаю воскресенья, и все уселись за предлинный дубовый стол. Жилец Кислицкий, горький пьяница, недавно потерявший место писаря в околотке, понюхал булку, скорчил страдальческую физиономию и завел:
– Многотерпелив и всепокорен русский народ! Сунь ему в рот горбушку – он все простит, а то, что его спаивают испокон века, – это он хоть бы хны!
– Да кто ж его спаивает, скажи на милость? – поинтересовался старший дворник Степан Петров.
– Кому надо, тот и спаивает, – был ответ.
– Нет, ты говори толком, – настаивал Степан, – ты нам тут туману не наводи!
– Которые желают видеть русский народ в узде! Как же они не спаивают, ты сам посуди, старик, если у нас такие комичные цены на водку – двадцать четыре копейки за полведра?!
– Хорошо! – с чувством сказал Степан. – Давай обсудим вчерашний случай… Погода вчера была ничего себе, как полагается быть погоде. Народ с утра старался, зашибал копейку, чтобы, значит, хлеб наш насущный даждь нам днесь. А ты чего?..
– А я ничего! Потому что смотреть на наши российские порядки я могу, только изрядно залив глаза.
– Нет, ты чего! Ты вчера притащился на двор мертвецки, на карачках, словно какой бессловесный скот! Главная причина, порядку от этого больше не стало, – так кто ж тебя неволил, чего ж ты пил?!
– Охота пуще неволи, – сказала кухарка Нюша.
– То-то и оно! – подтвердил Степан.
Кислицкий, насупившись, замолчал, видимо, ему нечего было ответить на кухаркину сентенцию либо просто наскучило возражать. Стало слышно, как похрустывает на зубах у чаевников сахар «молво» и гудит ведерный самовар.