Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я вот как раз этого и хочу: изменить его к чертовой матери, кончить со всеми вами.
— Вот оно что! — Я как-то развеселился сразу; разговор начинал становиться забавным. — Реформу, стало быть, замышляешь… Ну, допустим. А зачем?
Свет ослеплял меня, густо лился в глаза, и фигура Гуся, маячившая в дверях, казалась мне плоской, словно бы вырезанной из жести.
— Ты ведь уже не блатной, — сказал я, разглядывая темный этот, жестко очерченный силуэт. — Ты никто! Живи себе тихо, в сторонке. Тебе же лучше будет!
— Тихо? В сторонке? — произнес он угрюмо. — Ну нет… Нема дурных, как у нас в Ростове гутарят.
Он ступил за порог — за границу света. Теперь я увидел его лицо отчетливо; оно не понравилось мне. Брови его были опущены, сведены, косой рубец на щеке подрагивал и медленно багровел.
— Вы, значит, аристократы, а я должен пахать, в землю рогами упираться? Жидкие щи с работягами хлебать? Нет, нема дурных! Я сам хочу, как вы… У вас какая жизнь? Удобная… Все вас боятся, почитают, лишними харчами делятся. Не жизнь, а малина!
— Ну, не такая уж и малина, — пожал я плечами. — Я вот, к примеру, в кандее сижу — на трехсотграммовке и на воде, — а ты гуляешь по коридору. Как дома гуляешь… Кстати — почему?
— Что — почему?
— Почему гуляешь-то? Каким образом?
— Значит, доверяют.
— Быстро, — сказал я, — быстро ты, Гусак, в доверие к ним вошел. Прямо-таки молниеносно. Чем же ты их купил? Или, может, они тебя купили?
— А это уж понимай как хочешь. — Он как-то замялся на миг и мгновенно сорвался на крик, зачастил, хрипя и наливаясь яростью: — Кто кого купил — не важно. Главное, мне теперь дозволено… все дозволено! Буду вас давить беспощадно. Всех! А тебя — первого.
Я напрягся, вжимаясь спиною в стенку. Сейчас — я чувствовал это — сейчас он кинется на меня, подомнет… Он ведь сильнее меня, явно сильнее. Да к тому же еще не один. Там, в коридоре, надзиратель. Там много их.
И только я подумал так, в дверях, за спиною Гуся, возникла синяя форменная фуражка.
Надзиратель что-то сказал Гусю, рванул его за рукав и затем, оттащив в коридор, резко захлопнул дверь камеры.
— Не при мне, — услышал я, — не в мою смену! Ты ведь хотел поговорить? Ну вот, поговорил. И хватит покуда.
Прильнув к двери, я жадно ловил голоса: неразборчивое, полное хриплого клекота бормотание Гуся и четкие ответы дежурного.
— Кто? Капитан? Не знаю… Пущай он мне сам лично прикажет. Официально. Только так. И хватит. Иди, Гусев, иди!
«Что же все-таки происходит? — думал я, мечась по камере. (Ночь шла уже к концу — светлела, наливалась рассветным соком. Но спать не хотелось — какой уж тут сон!) Откуда у Гуся такая независимость и свобода? Для чего он вообще понадобился чекистам?»
Утром в кормушку заглянул раздатчик — пожилой заключенный, с костлявым, поросшим седою щетиной лицом.
Он подал мне пайку — липкий ломоть хлеба размером в половину ладони и кружку мутного кипятку.
— Держи, — объявил он, — и учти, браток: на сегодня все! Вечером одна только жареная водичка. — И потом, оглянувшись, спросил, понижая голос: — Курить хочешь?
— Хочу, — поспешно сказал я, — ох хочу! Сил никаких нет…
— Да уж понимаю, браток, — кивнул он. — На вот — побалуйся!
Он бросил в камеру большую, туго скрученную из газеты цигарку, мигнул значительно и еле слышно, одними губами, выговорил:
— Не кури!
Кормушка захлопнулась. Подождав, покуда в коридоре затихнет возня, я подобрал цигарку, повертел ее в пальцах, осмотрел внимательно. Старик шепнул: «Не кури!» Или, может быть, это мне померещилось? Нет, все точно. Потому-то он мне и мигал. Вероятно, секрет здесь — внутри…
Бережно, осторожно (боясь утерять хоть одну крупинку!) я развернул газету и ссыпал табак в карман. Затем расправил мятый этот клочок и на внутренней стороне — меж печатных строчек — сразу же разглядел крошечные карандашные каракули.
Вот что значилось в этой записке:
«Ты меня не знаешь. К вам я не касаюся, но желаю помочь, просто — по совести. Я слышал, как Гусь толковал насчет тебя с опером. Капитан сказал, что блатные — это целая партия, ее нужно разрушить изнутри. Так что, браток, дело твое — хана! Не сегодня завтра к тебе снова придут… Они уже так-то приходили к одному — заставляли отрекаться от вашей веры… Не приведи Господь. Потом целый день отмывали камеру от крови. Спасайся! Мастырь какую-нить болезнь или объявляй голодовку. В больничном корпусе не тронут».
«Значит, вот как обстоят дела, — думал я. — Да, надо спасаться! Надо начинать голодовку, это единственный шанс. И слава богу, что я еще не тронул пайку — схватился, как и всякий курильщик, поначалу не за хлеб, а за табак!»
Теперь, кстати, можно было и закурить. (Записка прочтена, и чем скорее ее не станет, тем лучше!) Я быстро свернул цигарку, затем добыл огонь и долго сидел, смакуя кислый самосадный дым и словно бы пьянея после каждой затяжки; голова кружилась, но мысли были ясны. Я дымил махрой и размышлял о случившемся — о расколе преступного мира, о сучьей войне. Она явилась как бы прямым продолжением другой войны — недавней, отечественной, великой.
В великой этой бойне участвовало немало уголовников. Они сражались упорно и доблестно; искупали вину перед родиной, беззаветно верили ей…
Родина призвала их в трудный час и затем, победив, отвернулась от грешных своих сыновей. Демобилизовавшись из армии, вернувшись в мирную жизнь, бывшие урки вновь почувствовали себя отщепенцами, оказались за краем общества, ушли на дно.
Но и здесь, на дне, они тоже не нашли себе места; стали отверженными, обрели позорное прозвище сук.
Объявляя нам войну, Гусь сказал: «Учтите, крови мы не боимся». Он правильно сказал! Война провела их сквозь кровь и огонь, выучила многому. А теперь эта выучка их пригодилась сталинским чекистам.
Пригодилась в борьбе с нами, с уголовным подпольем страны.
Подпольный этот мир чекисты называют партией. Что ж, так оно, по сути дела, и есть. Блатные действительно партия! Не политическая, конечно, но тем не менее сплоченная, организованная, активно враждующая с государством и потому опасная.
И конечно же не случайно власти начали сейчас поддерживать сучню; именно ее руками, руками таких, как Гусь, хотят они разрушить нелегальную эту партию, взорвать ее изнутри, расколоть до конца.
Руками таких, как Гусь… Я вспомнил его руки и лицо его, судорожное, перекошенное яростью, и рвущийся, задыхающийся голос: «Хочу как вы! У вас какая жизнь? Удобная. Не жизнь, а малина». Вспомнил все это и подумал вдруг о том, что Гусь ведет двойную игру, преследует сугубо личные цели; странно, что этого не видят чекисты… Он вовсе не борется с преступным миром, как того жаждет начальство, его просто не устраивают некоторые наши традиции.