Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так и есть, Полина Алексеевна.
– Вы такая еще молодая… Почему не пошли куда-нибудь в более спокойное место? Ведь есть же косметология, физиотерапия, стоматология, наконец.
– Не знаю, Полина Алексеевна. Каждому свое, наверное. Я бы там заснула, это точно. Какая-то непонятная потребность в постоянном адреналине. Самоутверждение, что ли. Сказать себе самому: я спасла человека, он еще много раз улыбнется, увидит день, ночь, траву и снег. А про кладбище… Всегда вспоминаешь тех, кого не смог спасти. И даже если не было шансов, еще долгое время перебираешь в голове все возможные варианты, ищешь, что же все-таки сделал не так. Получается, каждый врач сам заполняет это место за черной оградой. Там есть и просто погибшие без его вины люди, которые запомнились больше остальных, а есть и те, кто имел маленький шанс остаться живым, но по какой-то причине, о которой доктор помнит до конца жизни, они не остались в этом мире положенный срок.
– Неужели и у вас свое кладбище, Елена Андреевна?
– Так, это уже совсем не разговор с выздоравливающим больным. Это какая-то чернуха. Нет, на эту тему мы не будем общаться. Вы ни на моем кладбище, ни на чьем-либо не окажетесь еще ближайшее лет тридцать, это точно.
– Елена Андреевна, вы уже успели научиться понимать пациентов! Вы же видите: меня это волнует как человека, ваши переживания и эмоции. Ведь прежде всего вы молодая хрупкая интересная девушка, а потом уже доктор.
Такую черную тему на самом деле не очень хотелось развивать. Но тут, перебирая свои воспоминания, я поняла, что даже Асрян ничего не знает про этого человека. Никто ничего не знает, потому что я никому никогда об этом случае не рассказывала.
– Ну… ладно, уговорили. На самом деле я помню эту женщину очень хорошо. Лет девятнадцать мне было. Работала тогда медсестрой на гинекологическом отделении в этой же больнице между учебой, по воскресеньям или субботам. Обычно мы дежурили с подругой, но в тот раз она приболела, оставив меня одну на шестьдесят человек. За недели три до этого дежурства положили молодую женщину с раком шейки матки. Последняя стадия. Ей было около тридцати лет, точно уже не помню. Двое детей. Муж ушел, как только узнал о болезни. И вот, когда уже химиотерапия перестала помогать, женщину положили к нам. Присматривать за детьми оказалось некому, и ее родная сестра забрала их к себе домой. Хосписов тогда еще не существовало. Она очень мучилась. Состояние ухудшалось катастрофически быстро, обезболивающее кололи по шесть-семь раз в сутки. Вечерами сестра два раза в неделю привозила детей, и бедная больная за пятнадцать минут до их прихода сама ползла в туалет, умывалась, красила ресницы, губы и потом целый час сидела на кровати с улыбкой на лице. Она читала им, рассказывала какие-то смешные истории, рисовала вместе с ними. Но как только дети выходили за порог, я бегом неслась в палату со шприцом в руке. Уже открывая дверь, видела перекошенное от страдания лицо.
Так продолжалось около трех недель. В итоге пришел жуткий финал: боли стали невыносимыми, она металась по кровати и грызла простыни. Тело стало белое, как снег. Человек гнил заживо, и в палате стоял невыносимый запах. Утром того самого дежурства медсестра, сдавая мне смену, сообщила: пациентка уже двое суток на морфине, в семь часов вкололи последнюю ампулу и надо просить гинеколога идти с запросом в наркокабинет на седьмой этаж. С наркотиками было строго, и медсестрам этот процесс не доверялся, сами понимаете. Да и уйти я не могла, так как осталась одна на все отделение. Дежурила со мной старорежимная гинекологица, страшная матерщинница. Еще из тех, кто считал, что обезболивание при аборте – большая роскошь. Часам к десяти утра больная уже начала подвывать. Я зашла в палату. Она с трудом открывала глаза, и только одна вещь держала ее в сознании – постоянная страшная боль. Я посмотрела на все это и направилась в ординаторскую: морфин нужен уже сейчас. Сначала минут пять стучалась. Ответа не последовало. Потом все же решилась зайти. Говорю ей: «Софья Матвеевна, надо вам в оперблок сходить, за морфием для Алексеевой. Она уже мечется и воет минут двадцать». Мерзкая бабка в тот момент употребляла кофе и маленький бутербродик с красной рыбкой, как сейчас помню вкусный натюрморт на столе. А еще телевизор орал невозможно громко, новости по Первому каналу. Старая сука даже не повернулась в мою сторону. Чавкала и говорила одновременно: «Господи, вот сначала к гинекологу не ходят годами, а потом жалуются. Это просто у нее отек мозга начинается, вот и воет. Я не глухая, все и без тебя слышу». Я по наивности пыталась спорить: «Да нет же, ей уже второй день морфин дают пять раз в сутки», а в ответ: «Ей же утром укололи. Еще и трех часов не прошло. А мне сейчас надо какую-то блатную посмотреть, прислали от главврача. Ничего, уколи пока анальгин. Через час схожу».
Я заходила в ординаторскую с тем же результатом еще раз и еще раз. Наконец к двенадцати часам старая сволочь все-таки сносила свое мягкое место за морфием. Крики женщины к тому времени разносились по всему коридору, хотя я уже три раза колола анальгин. Никаких других обезболивающих в то время не водилось.
После морфия она затихла. Я колола ее еще в четыре, в девять часов, не давая вернуться в эту реальность и вновь ощутить, как это, оказывается, бывает больно. Несколько раз за сутки минут на десять-двадцать она приходила в себя. Я помогала ей сесть, выпить воды, умыться, а потом снова начиналась боль. Все мои мысли крутились вокруг нее, других больных как будто и не существовало. Я машинально ставила капельницы, уколы, делала процедуры в других палатах. В десять часов вечера зашла посмотреть на нее. Она была мертва. Все страдания последних месяцев запечатлелись на ее лице. И если честно, я была рада, что она больше не мучается. Хотя это так несправедливо, так жестоко: ее дети, ее будущее, все исчезло, ничего уже не будет. Почему старая сука Софья Матвеевна жрет прямо сейчас жареную курочку и попивает чаек, а бывший муж нашел уже новую пассию, позабыв и про детей, и про жену? Почему? Вот что казалось совершенно неясным. Я гладила ее по руке, такой бледной и худенькой. Хорошо запомнила: у нее были красивые тонкие пальцы, как у пианистки. Потом закрыла ей глаза… Я сидела рядом, не в состоянии встать, вызвать санитарок и пойти работать. Как может жить мир дальше, когда умер человек? За дверью по коридорам ходили больные, обсуждали погоду за окном, недоваренный геркулес на завтрак, а она лежала просто так, в палате, рядом, и ничего не происходило, ни здание не рухнуло, ни старая гинекологическая овчарка ни разу не поперхнулась, дожевывая свой ужин. Вот это, наверное, и есть первая могилка на моем кладбище. Софья Матвеевна была недовольна нашей совместной работой и перестала дежурить по воскресеньям, понимая, что я – студентка и беру только выходные. Позже мне кто-то шепнул: старая мынжа, слава богу, ушла из больницы и подалась в депутаты. После того дежурства я сильно заболела, пролежала с высокой температурой около недели. Теперь уже много лет прошло, и я научилась не умирать с каждым пациентом. Сами понимаете: иначе врача надолго не хватит. Но надеюсь, что все-таки не дойду до состояния Софьи Матвеевны. Вот такая вот история про могилки.
Полина Алексеевна слушала, не отрывая от меня взгляда и ни разу не пошевелившись. В какой-то момент мне даже показалось, что в ее взгляде исчезла былая доброжелательность, только жесткое, пристальное внимание. Почудилось. На высоком лбу появилась сочувственная складочка, Полина Алексеевна заговорила, заполнив тяжелую паузу. Черты ее лица вновь смягчились.