Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так, понятно, – с кряхтением встает и к дверям.
– Очень рад, что мы друг друга поняли.
– Не будем вас беспокоить.
– Сделайте одолжение.
Отделались? Посмотрим. Выставил одного – еще не значит, что избавился от остальных.
Моя мать – тот же проповедник: биржа – почта – супермаркет – уборка в музее – биржа – эстонский. Она верит в эстонский, как в волшебную лампу, как в чудодейственную грамоту: произнес фразу на эстонском и получил работу… не работу, а – Работу… Благодать… офисный столик с телефоном и компьютером в Парадизе… Индульгенцию… Избавление… Вечную Пенсию…
У моего дяди своя религия. Звонит по ночам – когда неймется, когда его одолевают мысли, чувства и прочие бесы… не знает, что делать, жизнь представляется ему лабиринтом: есть некий Создатель, Творец, Всевышний, Самый Главный Дедал, который ставит над ним – крысой – эксперимент, гоняет его, дергает по пустякам.
– Такое впечатление, что спит где-то там бесенок, к ноге его привязана веревка, и тянется эта веревка к устройству с маховиком, который приводит в действие невидимые колесики, от них вся неразбериха в мире и творится; и вот как вздрогнет этот бесенок во сне, так все эти колесики и завертятся, превращая нашу жизнь в ад, и мою в том числе!
Иногда он звонит, аж весь вибрирует; он верит, что на него снизошло, он узрел пути; для всех они неисповедимы, а ему приоткрылась завеса.
…Мать на ночном дежурстве. Я сгреб весь снег, что был возле дома, попил чаю с медом и прикорнул. Звонок. С опаской поднимаю трубку – молчу – слушаю – вдруг слышу: дядя. Кажется, подпил, а может, дурной – от шальных мыслей. Опять снизошло? Слушаю…
– Ну, как там у вас?
– Нормально. Как сам?
– Спасибо, хорошо.
– А, – думаю, всё на этом. Нет. Потихоньку раскручивает монолог.
– Вот только жизни личной никакой, работа да работа… С одной на другую бегаю, как мартышка. Кредит на машину. За квартиру дерут. На себя и не остается…
Не знаю, что он подразумевает под «жизнью личной», не знаю… «На себя» – что это значит? Может, картины, искусство? То ли еще будет. Слушаю.
– Такая тупая механическая работа, нудная, однообразная, бесконечная… – Он, кажется, на конвейере каком-то работал: следил за машинами, следил, чтоб они работали как надо. – Тягомотина, одним словом! Натуральная тря-си-на! Самое противное, что эта вот работа вытравливает из меня дух, волю, желание к чему-то стремиться. Поработал, выпил, радио послушал, завалился спать, и всё… И так годы идут… Понимаешь? Годы!
Ага, драму изображает. Значит, так: я только что из тюремной дурки после реабилитации, я не понимаю его драмы. Между прочим, для кого-то его работа – это Работа, Благодать, Счастье! Да что толку ему об этом рассказывать. Хорошо там, где нас нет. Молчу. Слушаю.
– Я спать не могу, понимаешь?
– Понимаю, конечно.
– Спать не могу! Потому что боюсь, что могу потерять хотя бы это! Ведь сербы кругом и курды с албанцами. Все лезут. Готовы на любых условиях. Пронырливые такие. Вот и дрожишь, и смешно – дрожишь за эту пустяковую работенку. Но всё равно, как дурак, спать не могу. А на твоем месте я бы не то что спать, дышать не мог! Не знаю, как ты еще жив…
– Трясусь, как лист.
– И меня бы трясло, зубами стучал бы!
– Стучу.
– Это хорошо. Потому сразу к делу.
– Окей.
– Хотя это не телефонный разговор, писать я напишу, но, боюсь, мама твоя перехватит…
– Она постоянно за моими блокнотами охотится, мне бы теперь найти мои тюремные наброски…
– Вот это очень нехорошо, но я ее понимаю…
– Да я тоже, она мне постоянно говорит, что такое писать нельзя, чтоб я ничего не писал, всё нужно сжечь, говорит, чтоб писал сказки, типа как Паоло Куэльо, или фантастику…
– Но ведь ее можно понять, ей такое пришлось пережить, она тебя почти потеряла, а теперь обрела и не хочет ни за что расставаться, не хочет, чтоб ты уезжал… А писать сказки или фэнтези даже неплохо: за это хотя бы деньги платят…
– Вот об этом не будем.
– Ладно. Итак, перейдем к делу.
– Что за дела?
– Большие дела.
– Я так и думал.
– Ты должен ехать.
– Я знаю, но пока не могу.
– Паспорт, что ли, не сделал?
– Пока нет, и мать не желает об этом слышать.
– Я бы на твоем месте именно это и сделал в первую очередь, в первую… И настоятельно советую – сделай, а ей не говори, пойди и сделай! Ты должен ехать. Ты не можешь там оставаться. Тебе нельзя там оставаться. Это слишком опасно.
– Ты так думаешь.
– А ты не понимаешь. Вот я завел папку. Я всё продумал. В эту папку я складываю важные бумаги, газетные статьи, которые могут иметь к твоему делу отношение. Их уже накопилось достаточно много. – Шорох бумаг в трубке. Перелистывает. – Время от времени я их перечитываю и с каждым разом убеждаюсь больше и больше в том, что твое дело выглядит очень правдоподобно и даже внушительно. Они тут, в Дании, не понимают, что там у вас творилось, и еще меньше хотят понять, что изменений к лучшему нет для русского человека. Я, конечно, не могу об этом говорить по телефону – ты должен приехать со всеми своими эстонскими бумагами, – «эстонские бумаги» произнес шепотом, – мы их присовокупим, сам подумай: ни за что ни про что, не доказывая твоей вины, тебя, просто больного, засадили на полтора года… Это нарушение прав человека! И скажи на милость, где гарантия, что тебя не засадят опять? Мы всё это обсудим – это твой последний шанс – иначе поезд уйдет, как было с дедушкой. Я хотел его кое о чем спросить, а вот уже и спрашивать некого. Пример не очень хороший, но в твоем случае ты должен понимать, что я имею в виду. И поэтому прошу тебя отнестись к моим словам очень серьезно. Дело, знаешь, такое щекотливое, меня самого озноб пробирает, думая, что я с тобой по телефону говорю, а ты – там, мне аж нехорошо, что уж про тебя говорить…
– Да ничего вроде…
– Ха! И ты так запросто это говоришь?! Кажется, ты всё еще не понимаешь… Думаешь, на этом всё? Подумай, такие вещи не забывают! Сколько бы лет ни прошло, не забудут! Ты должен это понимать. Я тут, кстати, фильм один посмотрел, у меня редко, но бывает время для этого, исландский фильм, который напоминает итальянский реализм – ты понимаешь…
– Не очень.
– Так вот, был там парень один, очень на тебя похожий, тоже в такой же ситуации примерно…
Какое-то время он пересказывал сюжет фильма, а я вспоминал, как после побега из Гнуструпа он завез нас с Дангуоле в какой-то кустами обсаженный дворик, чтобы я переоделся. Я почти не слушал его: бормотание в трубке, голос дяди шелестел, как листва тополей… В том дворике были огромные тополя. Был солнечный день, в воздухе плавал пух. Машина упиралась в кусты. Жирная тень шевелилась на капоте (он почти въехал в них). Часто, разговаривая с ним по телефону, я вспоминаю именно эту картинку; как открытка, она возникает у меня перед глазами, и мне становится хорошо. В том дворике было спокойно. Мы там пробыли не больше пяти минут, но теперь я могу туда мысленно возвращаться всю жизнь…