Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жора встал и со злостью прихлопнул дверь, глянув прежде, нет ли Потапенки в коридоре…
– Ну, как тебе нравится? – понял Жору начальник. – Не переживай! Тамошние адвокаты… не дадут парня в обиду. Пошлют… этого Потапенку, знаешь куда?.. Это тебе – не свой колхоз грабить!
Жора только иронически усмехнулся. Гул реактивного самолёта и солнце, лившееся в форточку за занавеской, предвещали хороший день.
– Но дело может оказаться серьёзным! Удочки – верный предлог, чтобы всё разузнать. Куда пропал Дубовец? Парню уже пора быть дома. Пути из колонии – от силы дня два. А родственник? Это заинтересованное лицо. Второй наследник. Что это ещё за фрукт? Не было у Дубовца родни. А выискался же, вот, откуда-то именно сейчас! Поэтому не исключай ничего… Даже убийства…
«Три миллиона – не шутка!» – согласился Жора.
Он вспомнил тот след легковушки на грязном подъёме, слишком широкий след – не «волга» и не «жигуль»… и понял вдруг, что сам здесь совершенно один, без оружия, на безлюдной дороге…
Он стоял на асфальте, в самой высокой точке лесной незнакомой местности, раскинувшейся до самого горизонта и видимой отсюда так далеко, что даже мотоцикл Редько, исчезавший сейчас за серым горбом дороги, за последней, взвившейся у горизонта лентой шоссе, – казался маленьким черным жуком и исчезал без всякого звука…
«Зачем я должен туда идти?» – сам себе удивился Жора, сам себя об этом спросил и как бы в ответ пошевелил правой рукой, но ничего, абсолютно ничегошеньки не почувствовал. Это было чёрт знает что. Это была самая настоящая чертовщина…
Здесь, на новеньком участке шоссе, где разогревшийся за день асфальт не остыл, сочился гудроном, а воздух над ним вибрировал маревом миража – не было ни души, и стояла ненормальная тишина. «Мядельский» успел увезти пассажиров с автобусной остановки. Так тихо было – ни ветерка, даже туча замерла над дорогой. А там, под тучей, над далёкими Шабанами и Долгим озером, выплескиваясь из надвигавшейся черноты, садилось солнце. Оно просвечивало за спиной у Жоры сквозь лес на холме и туда, куда смотрел Жора, – в противоположную сторону, где была незнакомая Идалина, в это зловеще-чистое небо – посылало свой кровавый сполох. Словно к буре или после грозы! Как у Дали! – вспомнил Жора… Длинные косые тени стволов и камней, сам валун на пустоши у поворота – казались вытянутыми в красноватом свете. Свет был каким-то слепящим, резким. И во всем этом было что-то сюрреалистическое и чертовски какое-то сверхреальное!.. Даже в том, что это новенькое шоссе было сейчас таким безлюдным: ни машины, ни лошади, ни прохожего. Всё виделось каким-то новым. И эта гладенькая гудроновая лента с песчаной обочиной – среди дикой природы – пустошей и болот, среди каких-то заросших лесом холмов. О, нет! Жора знал теперь, что это вовсе не лес! Силуэты надгробий, разрушившихся столбов ограды… Вросшие в мох и траву плиты – видел он каким-то зрением прошлого в заросшем малинником буреломе, среди увитых хмелем осин и елей, с редкими шапками сосен на вершинах холмов и доживающими свой век, расколотыми молниями дубами. Как видел когда-то – казалось, очень давно – сияющий столб света на берегу… Но откуда он знал, что это не лес, а кладбище? Сказал кто-то? Запомнилось мимоходом, и как это бывает, – всплыло сейчас из памяти? Нет, он видел всё внутренним зрением, и память, угодливо создавая образы перед внутренним взором, черпала их сейчас не из его собственных тайников… Могилы, могилы… Немецкое кладбище 14-го года. А там, на холме, где расколотый чёрный дуб, – безымянные могилы наполеоновских войск. Только кости светятся под землей. А над ними – другие кости и тщательно, по-немецки вырубленные кресты на плитах. Заплывающие мхом буквы: «MUSKETIEAR HANS K… 14…»
Он почувствовал диссонанс – связь времён и какой-то вдруг диссонанс – между этой нагревшейся за день асфальтовой лентой шоссе и песчаной дорогой в лес на застывшем вдали холме. Между собой и всем этим миром, всей той природой, которая, как была вечной, древней, чужой, так и осталась такой теперь – там, где она ещё оставалась: неубитая, не искалеченная, не прирученная. Как вот здесь, на этих холмах с чужими могилами, с лесом-кладбищем, который люди потому только и не тронули в давние времена, не вырубили, не распахали.
Он почувствовал себя…не просто маленьким и чужим, а скорей временным, чужеродным – он представил себя насекомым, однодневкою-комаром, переступающим по этой земле на своих комариных лапках и своим комариным умом не способным даже вместить одну только мысль о том, какая бездна памяти должна быть у природы! Какую бездну всего перевидала эта земля, смотря своими камнями и лесом, каждым кристалликом своих песчинок на весь этот мир, освещаемый солнцем тысячи и миллионы лет! И сколько всего должен хранить в себе этот валун у идалинского поворота – огромный валун, который много тысячелетий уже лежит там, где оставил его ледник, у перекрестка дорог, и смотрит на все, что вокруг него происходит. Вдруг что-то случилось с Жорой – вспыхнуло что-то в Жориной голове и понеслось – то ли солнце ударило алым лучом в сверкнувшую красным грань камня и ослепило на миг… Он глянул на длинную тень валуна, на отблеск последних лучей в граните – и тысячи отражений миров картинками понеслись перед ним, словно в калейдоскопе… Всё вспомнил он и всё увидел. И Великого Казимира, и отряды Костюшки, и солдат Екатерины, и Наполеона, трясущегося в карете… Так вот почему он терпеть не мог Итальянскую улицу и всю старую часть Одессы, и ту часть старого Ленинграда, где жила бабушка, когда ездил к ней на каникулы первоклассником… Тот особенный холодок ощущения: словно камешком по стеклу. Б-рр-р… Теперь-то он это понял. Это пришло оттуда – от гранитных набережных, фундаментов домов и высеченных из камня кариатид – из самого раннего детства, из первых воспоминаний: здесь, в этих старинных стенах под лепными высокими потолками он не один. Ему всегда было душно, тесно там, где жили множества поколений людей – жили и умирали, и оставили по себе память. Он всех их мог себе навообразить, бог дал ему богатое воображение. Казалось, души их витают здесь, носятся в этом воздухе, в старых кварталах и узких улочках, среди церквей, в отблесках и золоте куполов. И все эти дворики и подворотни, эти «рюмочные» и «распивочные» в каменных полуподвалах – помнят тех, кого знал Достоевский: и дерево на бульваре, где сидела Сонечка Мармеладова, и гранит набережной у Невы, где ступал Пушкин, – смотрят в нас памятью чьих-то душ. Вот почему он всегда любил свой простой пустоватый дом, в котором родился – дом, построенный дедом на окраине в чистом поле, которое, как вся степь, обрывалось в море. Но дом стоял от обрыва далеко, его беленые мелом стены под черепичной крышей были увиты молодым виноградником и всегда залиты солнцем. До Жоры здесь никто не рождался и не умирал. И здесь, у крыльца, строгая рубанком доски, неожиданно приобретенные для забора, дед сказал ему в первый раз:
– Главное в жизни, молодой человек, не упустить момент!
«Зачем я туда иду?» – повторил он опять засевшую в голове фразу и понял, что, сколько ни рассуждай, всё равно – пойдёт, нету пути назад. Ответ – там! И для тех, кто переступил в сознании пугавшую когда-то черту, нет дороги обратно, в прежнюю комариную жизнь.
Чувство диссонанса прошло. Но и с природой он не чувствовал ещё на равных, оставшись с ней один на один. Он не был ещё включен, не был принят, оставаясь чужим, оставаясь пришлым… Но вспыхнувший интерес, ощущение энергии и вспыхнувших новых сил толкало его вперед. Туда, в Идалину, хоть к чёртовой бабушке, назло всем и вся. Да и назад уже не хотелось, в нём снова проснулось прежнее «не упустить!»