Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его дыхании ощущались запахи вина и жареной печенки с луком.
– Ничего, – сказал Гоголь. – У меня тоже много знакомых из военной среды. Скажите, поручик, вы так с саблей в бричке и поедете?
– Предпочел бы ехать верхом. Но меня предупредили, что мне придется соблюдать инкогнито. Так что да, сударь. В бричке поеду. Отныне я ваш секретарь, Алексей Иванович Багрицкий. – Он подмигнул. – Прошу любить и жаловать.
Про саблю он не услышал или же не понял сути вопроса. Гоголь испытывающе посмотрел на будущего спутника: не притворяется ли? Не выставляет себя глупее, чем является на самом деле? Но нет, небесные глаза глядели ясно и бесхитростно, а яркие губы под усами сохраняли серьезное выражение.
– Секретари не путешествуют с саблями и в мундирах, – заметил Гоголь. – И шевелюра ваша, сударь, э-э...
Не подобрав точного определения, он пошевелил пальцами в воздухе.
Багрицкий отступил на шаг, выпятил грудь и посмотрел на Гоголя, как петух, примеряющийся клювом к червяку.
– Что вам до моей шевелюры, сударь? – осведомился он задиристо. – Чем она вас не устраивает?
– Пышна больно, – ответил Гоголь осторожно. – Люди мирного склада так не ходят. Своим видом вы нас компрометируете.
– Ком... про... Гм! Этого нельзя. Извольте, Николай Васильевич. Оружие и мундир я спрячу в дорожный сундук, а сам переоденусь в штатское. Но это... – он обвел рукой лицо, показывая на взбитый хохол, бакенбарды и усы, – это изменению не подлежит. Сейчас я в отпуске по ранению, но потом снова в строй. Что скажут боевые товарищи, увидев меня преображенным? Хотите сделать из меня посмешище?
– Ни в коем случае, Алексей Иванович! – пылко воскликнул Гоголь. – Смены одежды будет вполне достаточно.
– Я тоже так думаю, – согласился Багрицкий.
Качнув бричку и критически послушав скрип пружин, он осведомился, как далеко им ехать. Узнав, что до Бендер две тысячи верст, он подергал себя за ус и признался, что никогда еще не путешествовал в колесном экипаже так долго. По его словам, верхом его эскадрон легко покрывал по двести верст в день даже зимой.
– А как на этом тарантасе? – поинтересовался он у Спиридона, почтительно наблюдавшего за господами издали.
– За две недели долетим, – пообещал тот. – Если не приключится чего.
– Что же, братец, может приключиться?
– Дорога, – ответил кучер, пожимая плечами.
Поездки на дальние расстояния приучили его к философическому состоянию ума. Для него это был привычный, но все же тяжелый труд, часто связанный с рисками и неожиданностями. В отличие от господ, которым полагалось катиться в кузове, грызя за стеклом куриные ноги и балуясь винишком, Спиридону предстояло торчать под осенними дождями на козлах, в промокшем тулупчике и с простуженным носом. Кони требовали постоянного ухода и внимания. Один пристяжной вечно забирал влево, сбивая коренного с шага, а у правого пристяжного имелась скверная привычка артачиться при виде встречного экипажа. За всей тройкой нужен был глаз да глаз, да и других превратностей судьбы в пути хватало: то колдобина, то ухаб, а то и что похуже, к примеру непролазная грязь или поломка колеса. Две недели могли вполне обернуться тремя, а там, глядишь, и снегами накроет. Одним словом, Спиридон не был приучен заглядывать вперед дальше чем, скажем, верст так на двадцать.
– Что ж, не будем терять времени! – вскричал Багрицкий, для которого две недели, проведенные в тесном тарантасе со штатским, представлялись невыносимо долгим сроком. – По коням!
Спиридон вскарабкался на козлы. Ефрем сунулся было в бричку, но был отправлен к кучеру, чтобы не создавать знатным пассажирам тесноту и прочие неудобства. Кони налегли на постромки, и колеса звонко запрыгали по камням. Некоторое время за бричкой бежали мальчишки, но на углу отстали, и Гоголь почувствовал, что путешествие и впрямь началось. Его и Багрицкого изрядно растрясло, пока не выехали за полосатый шлагбаум, где бричка покатилась гладко и почти бесшумно. И потянулись за окнами верстовые столбы и серые деревни, обозы и пешие странники в лаптях, и городишки с деревянными лавчонками, и постоялые дворы, и станционные смотрители в криво сидящих фуражках, и дымы, и лужи, и черные пашни, и желтые нивы, и ели с верхушками до облаков, и чахлые кустики, едва проглядывающие из вереска, – далеко не все то, из чего состоит Русь, но уж точно то, без чего ее бы не было.
Заклюешь носом, задремлешь, и тут подбросит, глянешь в окно, а там опять поля бескрайние, и леса темные, и редко-редко когда увидишь живую душу: попика ли в подоткнутой рясе, солдатика ли, бредущего неизвестно куда и зачем, мальца с коровой, понурую бабу, перевязанную крест-накрест. А то все больше галки да вороны вьются черными мухами, а больше никого – ни людей, ни собак. И чудится в монотонном скулеже колес какая-то знакомая до боли песня без начала, без конца, может, даже без слов, а если со словами, то и бог с ними, потому что главное в этой песне – мотив, протяжный, щемящий, берущий за душу, как одинокий огонек, проступивший в сумерках. Смотришь на эту случайную искорку, проплывающую мимо, и восторг берет от ощущения бескрайней дали, но и ужасаешься ей тоже, потому что не укладывается в голове, как может быть столько свободного простора, не принадлежащего никому.
– Вот мы едем, – сказал однажды Гоголь спутнику, – и гляжу я по сторонам и понимаю, что не объять Русь ни глазами, ни умом, а только душою, но как выразить на бумаге то, что она чувствует?
– А ты не выражай, Николай Васильевич, – посоветовал Багрицкий по-свойски, ибо за дни, проведенные нос к носу, у них установилось нечто вроде дружеских отношений. – Красками лучше рисуй – оно доходчивей будет. У иных бесподобно получается. Так пруд или дерево изобразят, что не отличишь от настоящего.
– Не о том, не о том говоришь, Алексей Иванович, – поморщился Гоголь. – Я о просторе толкую, о невозможности его описать.
– Чем больше картина, тем больше простора вместится. Ты, брат, попробуй когда-нибудь. У тебя должно получиться.
Что тут ответишь? Спрятал Гоголь нос в воротник и притворился, что уснул.
По пути встретилось им несколько больших городов: проехали Москву, проехали Калугу, проехали Киев. Всякий город начинался с- дымящих фабрик и закопченных домишек,