Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завидев Жарынина, Говорухин нахмурился и дернул щекой:
— Ты куда пропал, Дима? Я к тебе раз пять заходил…
— Работаю! Слава, знакомься, Кокотов — прозаик прустовской школы.
— Кокотов? Редкая фамилия… Погодите-ка, — режиссер мигнул, точно от тика, и спросил: — «Гипсового трубача» вы сочинили?
— Я! — Писодей, торжествуя, глянул на игровода и ощутил в сердце теплую щекотку польщенного самолюбия.
— Занятная вещица! — Говорухин сунул дымящуюся трубку прямо в нагрудный карман пиджака и пожал автору руку.
— А вы читали? — глуповато спросил Андрей Львович.
— Я все читаю. Это я ему посоветовал. Он-то ничего не читает. Дима, ты куда пропал? Блиц сыграть не с кем!
— Сидим в «Ипокренине». Пишем сценарий.
— Опять за старое! Смотри, прогоришь!
— Нет, Слава, все будет нормально. Андрей Львович старается.
— Старается? Хм… — Говорухин повернулся к Кокотову. — Валентину он вам сватал?
— Сватал… — признался автор «Кандалов страсти».
— Говорил, что она хорошо готовит?
— Говорил.
— Стасик, это же шутка… — хохотнул Жарынин.
— Женщинами не шутят!
Кокотов, правду сказать, не слушал их разговор, с ужасом наблюдая за табачным дымом, поднимавшимся из нагрудного кармана с клубной эмблемой, и ожидая возгорания режиссерского пиджака. Впрочем, он успел отметить, что со «Стасиком» игровод держится иначе, чем с другими: нет, не заискивает, говорит нарочито по-свойски, но это какое-то натужное равенство, будто Говорухин — тоже сосед-помещик, но богатый, многодушный и со связями при дворе. Наконец они распрощались, и отец «Десяти негритят» спокойно, не повредив-таки пиджак, вынул трубку и, попыхивая, продолжил торжественный проход по суетящемуся коридору.
Соавторы тоже пошли своей дорогой.
— Куда мы идем? — спросил Кокотов.
— Сейчас узнаете, ябеда!
Еще одно дружеское объятие, парочка товарищеских рукопожатий, несколько отеческих шлепков по доверчивым девичьим попкам, и они оказались под вывеской:
КАФЕ «БОЛЬШАЯ ЖРАТВА» БАР
Внутри помещения было прохладно и пусто. Лишь в углу кто-то пил кофе, уткнувшись в ноутбук. Писодей огляделся, удивленный: стены кафе-бара представляли собой бесконечный коллаж, составленный из великих стоп-кадров, запечатлевших эпизоды усиленного питания. Пировали пираты Карибского моря и мушкетеры короля, кутили поручик Ржевский и корнет Голубкина, пили пиво с воблой, разложив финансовые документы, Подберезовиков и Смоктуновский, Леонид Филатов с ужасом взирал на свою марципановую голову, а Чапай, высыпав на стол картошку, объяснял, где во время боя должен быть командир на лихом коне… Самое большое фотопанно изображало знаменитую сцену из «Большой жратвы»: Филипп Нуаре и Марчелло Мастроянни уелись до полусмерти.
Молоденький белобрысый бармен при виде Жарынина засуетился и выскочил из-за стойки с той стремительной услужливостью, какая сразу овладевает человеком, стоит ему прицепить к груди служебный бейджик или пристегнуть под воротничок официантскую бабочку.
— Дмитрий Антонович!
— Здорово, Сева! Собрал?
— Собрал!
— Неси! — игровод повернулся к соавтору. — Может, заодно и поедим?
— Я еще не проголодался.
— Тогда два эспрессо.
Бармен кивнул и умчался за стойку, откуда немедленно повеяло ароматом жареных кофейных зерен. Жарынин по-хозяйски сел, осмотрелся, коротко кивнул посетителю с ноутбуком и сказал задумчиво:
— Боится!
— Кто?
— Говорухин.
— Кого?
— Меня.
— Почему?
— Они все меня боятся.
— В каком смысле?
— В творческом, разумеется. Сами подумайте, они же прекрасно знают, чего можно ждать друг от друга. Как говорил Сен-Жон Перс, скорее мартышка станет человеком, нежели талант — гением. Понимаете?
— Еще бы!
— А вот на что способен я, какую картину могу снять я, они не знают. Поэтому и боятся, нервничают…
Писодей хотел съехидничать, что особой нервозности в том же Говорухине как-то не заметил, но, к счастью, не успел. Сева принес две чашечки еле теплого кофе и толстый желтый конверт. Игровод небрежно распечатал, и потрясенный Андрей Львович увидел там две толстые пачки денег, взъерошенные, перетянутые посередке черными аптечными резинками.
— Кокотов, ау!
— Что?
— Это вам! — Жарынин бросил на стол одну из пачек.
— Вы еще и рэкетом занимаетесь?
— Конечно! Я же бандит. У меня тут все на счетчике. Вы теперь тоже! Это аванс. Берите! А то совсем разленились.
Автор «Жадной нежности» нервно стянул резинку и, шевеля губами, пересчитал деньги. Вышло целых сто тысяч! Попутно он сообразил, что имел в виду Виктор Михайлович, объявив цену камасутрина: «три Ярославля и Архангельск». Это означало — 3 500 рублей. В упаковке оказалось двенадцать опаловых «хабаровок», двадцать пять изумрудных «ярославок» и тридцать аметистовых «архангелок». Писодей, отвыкший от крупных сумм, пересчитал еще раз. Жарынин смотрел на него с ироничным сочувствием, как добрый хозяин — на голодного путника, которого пустили в дом к ужину, но бедняга никак не может наесться досыта и это уже начинает раздражать. Наконец Кокотов с трудом засунул аванс в бумажник, и тот, небывало растолстев, никак не хотел складываться пополам.
— Можно бумагу?
— Зачем?
— Расписка.
— Мне от вас не расписка нужна, а синопсис. Свежий ход! Понятно? Поехали! — он обернулся к бармену. — Сева, зайдет Маргарита Ефимовна с мистером Шмаксом, привет обоим!
— Хорошо.
— Кофе у тебя холодный. Подрегулируй автомат!
— Будет сделано!
…На стоянку они прошли каким-то совсем коротким и безлюдным коридором. Стало ясно: игровод нарочно сначала провел соавтора долгим и людным путем, чтобы показать свое могущество здесь, в логове Синемопы, где запросто бродят палачи и знаменитости, где количество тугих девичьих попок на квадратный метр поражает взволнованное воображение, где тебе просто так, под чернильницу могут бросить на стол сто тысяч рублей…
«Пусть чудит, лишь бы платил!» — думал автор «Полыньи счастья», удивляясь, как ему раньше не пришло в голову потребовать аванс.
Разбогатевшего Кокотова взяли сомнения: какой процент от гонорара составляет полученная сумма? Однако спросить об этом он не решался, боясь огорчения. Почти полчаса они простояли в пробке на Смоленке, перед серой уступчатой высоткой — огромным унылым храмом коварного и скрытного Бога Иностранных Дел. Жарынин смотрел на безнадежно красный светофор с тем хищным выражением, которое писодей заметил у него еще в первый день знакомства.