Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сердце, грудь ему вспоров,
И льдом пытает и огнем.
У Фрэнка длинное бледное лицо, как у большинства мальчишек его возраста на Гринбэнк, пока они не повзрослеют, не потолстеют и не сложат оружия.
— Шея, — сказал он. — Что шея? — Снова набрасываясь на невидимого врага. — Не в шее дело.
— Ну, а как революция?
— Революция? — Он сплюнул на панель. — Анекдот с бородой. Острите все, шутите.
— Уолтера видел?
— Нет, он, наверно, дома.
— Если он дома, бесполезно его и звать.
— Пожалуй.
На улице показался мальчонка. Он бежал с таким громким ревом, что казалось, вывернется сейчас наизнанку. Когда он добежал до фонаря, стало видно, что он доревелся до обалдения; лицо его так почернело и распухло, что и на лицо было непохоже.
— Бу-у-у-у... — тянул он.
И тут он заметил нас, — мы смотрели на него; он удивился, обнаружив себя в центре внимания. В одну секунду он привел лицо в человеческий вид и, не издав больше ни звука, исчез так тихо и быстро, что я не заметил куда.
— Младший Добсон, — сказал Фрэнклин. — Получил взбучку от своей ма.
— За что?
— Снова вышла замуж. Родила второго, а он немного поврежден в уме. Вот она и лупит Джонни. Скоро до смерти его забьет.
— Почему никто не вмешается в это?
— А почему никто ни во что не вмешивается? — сказал молодой Фрэнклин. — Даже в то, что творит Гитлер.
Облака потемнели, тяжелые и плотные, как старинное красное дерево. Огонь внизу прогорел, не осталось ничего, кроме желтой полосы. Как пламя газовой горелки, видное сквозь щель между ставнями в кухне. Капустно-зеленое небо с одной звездой. Словно блестка, просвечивающая сквозь вуаль. А на востоке поднималась синева, густая, как дальний лес.
— Идете? — спросил Фрэнклин. Он не любит быть один. И мы пошли по набережной на Пэртри-лейн, где живет Уолтер Оллиер. Фрэнк погремел калиткой, чтобы сообщить Уолтеру о нашем приходе. Дверь отворилась, и мы услышали, как миссис Оллиер кричит ему вслед, что, если он уйдет, может совсем не возвращаться. Глаза бы ее на него не глядели до конца ее дней! Когда Уолтер шел по дорожке, она высунулась из двери и повторила все с самого начала для нас.
Но мы уже не раз все это слышали. Миссис Оллиер не нравилось, что Оллиер уходит вечером, или приходит утром, или читает газету и вообще что-нибудь делает. Сама она не делала ничего, лишь курила по целым дням. Она ни с кем не разговаривала, кроме Уолтера, да и с ним только бранилась. Но, как сказал молодой Фрэнклин: «Поставьте себя на ее место; женщина, да в ее возрасте, да без детей, без мыслей в голове, без дела — ей разве что пиво пить да сигареты курить. Но что толку говорить об этом? Никто ей не поможет, да и вообще никто никому не может помочь».
— Немного нервничает сегодня, — сказал Оллиер, извиняясь за то, что доставил нам несколько неприятных минут.
— Угу, — сказал Фрэнк.
— Как фурункул, Фрэнк?
— Фурункул? Какой фурункул?
— Я думал, у тебя был фурункул.
— Был? Есть. Ну и что? Не первый и не последний. У меня всегда где-нибудь фурункул, а то и два.
— Ходил к доктору?
— К доктору? Я по докторам не ходок. Что они знают? Помогли они вам от грыжи?
— Ну, они говорят, у меня нетипичный случай.
— И у меня тоже. Они всем это говорят. От этого вы и помрете, когда ваша грыжа выпадет еще раз. От этого умерла моя ма. У нее тоже был нетипичный случай. Никто ничего подобного раньше не видел. Ха! Доктора!
— Хороший вечерок, — сказал Уолтер.
— Можете взять его себе. И засолить на зиму.
А я чувствовал себя таким дряхлым, что удивлялся, как тело еще держится на ногах. Я даже не представлял, что делать с чистым холстом. Глаза мои были мертвы, как у трески, а уши слышали только шум.
Но быстро увядает он
И тенью свой обходит дом,
Где блещут злато и жемчуг,
Его добытые трудом.
Они суть блещущий жемчуг
Бессчетных слез, что пролил он,
И золото сердечных ран,
И пытки хрип, и страсти стон.
Ну что ж, подумал я, я написал не один холст за свою жизнь. Хорошего понемножку. Моя песенка спета. И пора.
И я вспомнил своего отца в маленькой нормандской деревушке, куда мы переехали жить, вернее, умирать с голоду, потому что там это было дешевле. Он все еще рисовал девушек в садиках. Полная комната девушек и садиков. Он не желал поддаваться безнравственному свету и современной живописи. Как матери удавалось добывать холст и краски, не знаю. Но она добывала их, пусть мы ходили голые и босые. Искусство превыше всего. Даже превыше детей. Так ее воспитали. В почитании искусства. Не современного искусства, нет. Настоящего искусства, прекрасного и высоконравственного искусства, то есть того самого, которое ее с детства приучили почитать. И отец был частью ее религии.
Она отказалась ради него от всего. Она была царицей сезона, когда влюбилась в папочкины голубые глаза, золотистую бородку и вельветовую блузу; отдала сердце настоящему художнику, который не только любил добро и красоту, но и творил их. Ее семейство было шокировано. Но она была своевольна, как всякая красавица. К тому же в пятидесятые годы отец зарабатывал кучу денег. Ей разрешили выйти за него, и брак их был очень удачным. Она посвятила себя служению искусству. Никого это не удивляло. В те времена это было вполне естественно. Если бы мамочка дебютировала в наши дни, ее основным занятием были бы развлечения, но в шестидесятые годы ее девиз был — долг и преданность, а идеал — безупречное служение. И когда у отца перестали покупать картины, и она вдруг оказалась без гроша в кармане, а на руках пятеро детей, которых надо кормить, и убитый горем муж, другими словами, когда Старуха распяла ее на камне необходимости и вспорола ей грудь и пытала сердце, — она продолжала исповедовать долг и преданность. Она продолжала поклоняться настоящему искусству, искусству моего отца, она даже продолжала заводить детей, иначе откуда бы взялся я. Она по-прежнему жила по величественным канонам классического стиля. Да, другого слова тут не подберешь. И какая техника, если подумать! Что сравнится с классикой?! Какое чувство формы! Никаких украшений на фасаде, зато прочная основа.
Если бы мне было только пятьдесят или около — говорю во всеуслышание, — я бы снова пошел учиться, как Ренуар, когда ему было за сорок; пошел бы в класс рисунка с натуры и года два занимался формой, ничем, кроме формы, формы черным по белому. Уголь и карандаш, ничего другого. Посмотрите, чем стала моя мать в годы бедствий: величественной женщиной, женщиной в классическом стиле. Да, черт возьми, нужно хорошо овладеть техникой дела, чтобы как следует прожить свою жизнь. Изучить все приемы. Суметь взять необходимость за горло и заставить ее себе служить; положить Старуху на обе лопатки и вытесать из ее скалы себе дом.