Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это к свинье, что ль? — Минька пораженно уставился на жену. — Ванька? — Он почесал затылок. — Правду Леха говорит, дурачок он, Иванушка, все же… — Силкин старший включил телевизор и уставился в экран. — Ладно, пусть ходит… До Рождества… Может, лишние полпуда наберем, а то и пуд. А к Рождеству по-любому завалим кабана. Леха завалит, по-солдатски. Я ему штык насажу, пусть опробует…
Мать покорно согласилась:
— Лешка сможет… А Ваньку… это… Услать надо куда…
Сразу перед Рождеством, за пару дней до праздника, Ваньку услали к тетке, в Суворов, за давно обещанным липовым медом, густым и светлым. Тетка держала пасеку на краю райцентра — рядом с городским парком, полным старых лип, оставшихся еще с тех времен, когда там стояла усадьба князей Трубецких, — и каждый год снимала по три ведра пахучего меда. Она писала письма и предлагала мед регулярно, начиная с весны, когда мед еще не стал липовым, но уже был вполне цветочным. Минька по обыкновению и на письма не отвечал, и за медом не ехал — неохота было…
Ванька решил ехать первой электричкой — чтоб засветло вернуться. Выпив стакан чаю с булкой, он оделся и вышел на двор. Там была красота. Рождественский мороз, пришедший ночью, опустился к Силкиным на двор кристалликами инея. Мириады кристалликов облепили забор, крыльцо, крышу Дохликова амбара и нетронутым пока ковром лежали на земле. Ваньке захотелось поскорее ступить на землю, чтобы под ногами хрустнуло. Он спрыгнул с крыльца и приземлился на твердый наст сразу двумя ступнями. Валенки сразу провалились по щиколотку. Оставляя в снегу редкие следы, он длинными перескоками запрыгал в сторону амбара, проверять Дохлика. Настроение было отличным. Ванька оттянул приваленную снегом тяжелую амбарную воротину, протиснулся внутрь и веселым голосом позвал:
— Дохлик, я пришел!
Он позвал и почему-то не услышал в свой адрес привычного радостного похрюкивания. В амбаре было еще темно, скупой зимний свет едва пробивался через маленькое оконце под крышей. Постепенно глаза его привыкли к темноте, и он увидел облако пара. Внутри облака молча стоял Дохлик, смотрел на Ваньку, не мигая, и часто-часто дышал.
— Ты чего, Дохлик? — удивленно спросил его Ванька. — Заболел, что ли?
Он откинул дверку в закуток и приблизился к животному. Тот стоял, не двигаясь. Ванька положил ему руку на лоб и пощупал температуру — так всегда делала мать, когда Ванька болел. Дохлик посмотрел на Ваньку как-то по-особому, пронзительно, совсем по-человечьи, глаза в глаза, и, сделав полшага навстречу, лизнул Ванькину руку.
— Ты давай не болей тут, ладно? — Ванька погрозил свинье пальцем. — Я скоро вернусь и зайду к тебе, понял? А ты меня жди…
Он вышел на улицу, прикрыл за собой створку ворот и припустил бегом к электричке. Дохлик ему не понравился, и на душе было неспокойно…
Все складывалось как нельзя лучше. Он успел к первой электричке, как и рассчитывал. Предпраздничного автобуса тоже по какому-то недоразумению ждать не пришлось. Тетку он поднял с постели, и она, прямо так, как была, в ночной рубашке, вручила ему ведерко с медом — ему даже не пришлось раздеваться. Обратная дорога сложилась приблизительно так же, и уже в первом часу он поднялся к себе на крыльцо.
— Мам! Я с медом, куда его? — крикнул он в дом.
Никто ему не ответил. Ванька удивился. Он поставил ведерко на пол и скинул валенки. Дверь в избу он закрыть еще не успел, поэтому хорошо услышал, как со двора раздался смех, мужицкий. Он, как был, без валенок, в шерстяных, грубой деревенской вязки носках, вышел на крыльцо. Смех доносился из амбара, и стало ясно, что смеются двое — Минька и Леха, отец и брат. Минька смеялся мелко и заливчато, а Леха, наоборот, ржал крепко и с раскатом. Ворота приоткрылись, и из амбара вышла мать. Она подняла глаза и увидела Ваньку. Ему показалось, что она хотела что-то сказать, но мать отвела глаза и пошла в противоположном от дома направлении, в сторону соседей. У Ваньки забилось сердце, часто-часто. Солнце сияло ослепительно ярко, не по-зимнему, и вокруг все сверкало и искрилось, и Ванька, не видя ничего вокруг, ослепленный этим нездешним светом, медленно, прямо в носках, шагнул три раза по ступенькам и так же медленно пошел в сторону амбара. Он не хотел знать, что происходит там, внутри, но уже знал: там — что-то для него страшное. Очень страшное. Очень-очень…
…Он просунул голову сквозь неприкрытые до конца ворота и увидал отца с паяльной лампой в руках. Огонь из лампы вырывался сине-красной струей, и Минька, все еще продолжая смеяться, подкачивал напор пламени поршнем, туда-сюда, чтобы сделать его еще больше. Леха держал в руке штык, насаженный на обломок лопатного черенка, и продолжал ржать:
— Хрен, говорит, отрежьте… Мы его будем так, без хрена…
Сверху что-то капнуло, густо и смачно, и упало вниз, в широкий таз, где навалена была куча всякой перепачканной красным требухи. Все это плавало в буро-красной жиже. Почему-то Ваньке вспомнился ободок Дохликовых глаз, тогда, в ту пору, когда поросенок уже успел набрать первый вес и обрел новую, звериную стать. Тогда впервые Ванька поразился цвету его глаз — сиреневых, с темно-бордовым ободком…
Он задрал голову наверх. Там, почти под самой крышей, висел мертвый Дохлик. Толстая шея его дважды была охвачена старой колодезной цепью, длинный конец ее спускался ниже, перехватывал подмышки, тоже дважды, сначала одну, затем другую, и уходил вверх, к потолочной балке, через которую он был обмотан и намертво закреплен двумя здоровенными гвоздями. Брюхо у Дохлика было распорото по всей длине, от горла до самого низа, так, что окровавленное сало всей толщей вывернулось наружу и развалилось на стороны двумя рассеченными половинами брюха. Глаза зверя закатились наверх и были уже не сиреневыми, а затянулись бесцветной мутной пленкой.
— Ладно, — отсмеявшись, подвел итог Минька, — палить давай, сынок…
Ванька молча прикрыл дверь, задумчиво посмотрел в небо, навстречу рождественскому свету, и медленно побрел к дому по хрустящему снегу. Он не спеша поднялся на крыльцо и обнаружил перед собой скинутые валенки. Ванька поднял их и аккуратно прислонил к стене, сдвинув вместе. Потом он задумчиво посмотрел себе на ноги, затем — снова перед собой, на дверь, ведущую в кладовку, и плавно, ленивым как будто движением ноги толкнул ее вперед. Так же, не спеша, он снял с керосинки кастрюлю со вчерашними щами, выплеснул содержимое и поставил ее на пол. Затем он откинул крышку у бидона, где хранился керосин, и наклонил его над кастрюлей. Она наполнилась доверху одним махом. В воздухе запахло, как в детстве, — керосином, сенями, щами и жаренной на сале картошкой. Ванька сунул в карман спички, осторожно, чтобы не расплескать ни капли керосина, взял посудину обеими руками и, медленно спустившись с крыльца, пошел в сторону амбара. Керосин он распределил равномерно, вдоль фронтальной стены, от угла до угла, и последняя капля с дьявольской точностью упала ровнехонько на торец поперечного бревна. Спичка вспыхнула с первого чирка, и он осторожно, прикрыв пламя рукой, чтобы не потерять добытый огонь, поднес ее к стене. На сухом морозе амбар занялся в момент. Пламя за пару секунд добежало до другого края будущего пожара и, еще долю секунды подумав, резко пошло вверх, в погибельном для всего живого направлении. Затрещала первая, нижняя, пенька и неободранная сухая кора нижних, самых толстых бревен. Ванька распахнул половинку ворот и остановился в проеме, в упор глядя на Силкиных — старшего и среднего. Леха увидел его первым, широко улыбнулся и собрался уже что-то сказать, как в этот момент дернуло легким сквозняком, и первый из уже набравших силу огненный язык полоснул из-под ворот и выстрелил вверх, достав воротную притолоку. Леха в ужасе отшвырнул на землю окровавленный штык и заорал: