Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, вечное, загадочное и неистребимое это гончарное искусство, и живучее оно, как весь род человеческий, и способное расти среди разрушений, словно береза на разбитой церкви. «Постой-постой! — прервал я себя. — Ведь заводик наш дымит вовсю с первых же дней, как отсюда убрались немцы. Коровьи рожки исправно кладут цветные «смужечки» и «паски», и все горшки — и стовбуны, и кашники, и плоскуны — сияют глазурью, и горки посуды во дворе исправно прибывают и убывают; стало быть, поблизости не должно остаться ни одной пули, из которой можно было бы вытопить свинец, и ни одного снаряда с не снятым еще медным ведущим пояском. Откуда же берется сырье?»
Лишь один район мог бы питать наш заводик — УР. Страшный, окруженный суевериями и всякими невероятными историями. Там, в подземных казематах, в блиндажах и окопах, оставалось немало военных припасов. Но кто из глухарчан осмелился бы хаживать туда? Выплавкой свинца для заводика, пережогом медных поясков и прочим всяким металлический делом мог заниматься лишь кузнец Крот. Неужели он добыл себе «пропуск» в УР? «В последний день Штебленок ходил к Кроту. Когда забивали кабанчика. Вот как!» Что все-таки хотел сказать этим Семеренков? Или так выпалил, сдуру?
* * *
Кузня стояла чуть на отшибе от села, на Панском пепелище, густо поросшем ольшаником, ивняком, чертополохом, всякой растительной дребеденью. В давние времена был здесь панский дом, его сожгли, а на местах разрушенных жилищ, как известно, не растет ничего путного, сыро там и дурманно. Глухарчане не любили, когда дети играли на Панском пепелище: там, объедаясь черными брызгучими ягодами паслена, они могли отведать и белены. Когда в Глухарах помирал своей смертью не старый еще мужик, бабы толковали: «Не иначе жинка на Панское пепелище ходила». И вспоминали, конечно, песню про бедного Грыця. И так как спеть любили при любых обстоятельствах, то не упускали случая затянуть жалостливо: «Ото ж тебе, Грыцю, за это расплата, из четырех досок дубовая хата…»
На краю пепелища, на крепком бутовом фундаменте одного из сгоревших флигельков, и поставили кузню. До войны, когда мы босоногими хрущами метались по садам, мы часто бегали к стенам кузни, чтобы порыться в металлоломе, который свозили туда. Иногда удавалось найти дырчатое седло от сеялки, сидеть на котором было удобно, как на ладони великана, или штурвал от многолемешного механического плуга.
Случалось, к восторгу и ужасу нашему, из кузни выскакивал черный, закопченный Крот. Мы считали его ведьмаком, колдуном и дразнили при каждом удобном случае. Крот был зол, жаден, боялся, что мы разворуем его железяки, и, облютев, швырял кирпичные обломки. Неопытными детскими душонками мы ощущали в нем непримиримо вражью натуру, боялись и ненавидели, и оттого обзывали злобно и метко, и доводили его до бешенства.
И вот я снова подходил к кузне, ощущал знакомый запах бузины, чертополоха и горячей металлической окалины, за плечами у меня был карабин номер 1624968. И Панское пепелище стало за эти годы меньше, и кузня съежилась.
Кряжистый большеголовый Крот орудовал у наковальни, а помогала ему, раздувая мехи и придерживая клещами заготовки, жена — чумазое и пришибленное, ничем не приметное существо. Она всегда ходила за Кротом как тень. У кузнеца было двое сыновей-подростков, и они могли бы стать ему лучшими помощниками, чем жена, но подались по наущению отца в мешочники; в степные, разоренные и насквозь оголодавшие районы они возили картошку, а оттуда — соль. Сам Крот никогда не называл сыновей мешочниками, а говорил с гордостью, важностью: «Чумаки».
Кузнец, увидев меня в дверях, продолжал стучать небольшим молотком, отбивая остывшую уже косу. Жена, согнувшись, хлопотала у горна. В кузне было полутемно. Светились лишь маленькое окошко под потолком да горн. Я подождал немного, но у меня не было желания церемониться с Кротом. Я хорошо помнил, как обломок кирпича, который он запустил, когда мы разбегались от свалки металлолома, ободрал мне ухо и сломал толстую ольховую ветку. Многое можно простить человеку, но, если он ненавидит детей, нечего думать, что в нем можно еще обнаружить какие-то скрытые достоинства.
Он бы долго клепал свою косу, если бы я не подошел и не отодвинул ее прикладом карабина. Тогда он прервал работу.
— А, Капелюх, — сказал он мне. — У меня очи стали слабоваты от горячей работы… Устраивайся. — Он указал на какой-то лемех, усесться на который мог бы только человек с железным задом.
— Спасибо, сам устраивайся.
Я подвинул к себе табуреточку, стоящую в углу кузни, у небольшого стола, на котором лежала кожура от свиной колбасы. Не такой ли колбасой потчевали Малясов в тот день, когда Штебленок ушел в район?
Кузнец посмотрел на лемех.
— Выйдем, — сказал он. — Курно тут!
Я обратил внимание, что среди всяких непременных принадлежностей кузни тяжелых топоров для рубки металла, зубил, прошивней, бородков, среди заготовок и поковок находятся и небольшие клепаные самодельные тигли, и на одном из них видны полосы припекшегося свинца.
— Чего надо? — спросил Крот, прислонясь к коновязи.
Как бы он встретил полицая, если бы тот вот так же, как и я, с винтовкой за плечом, явился к нему, когда здесь хозяйничали фрицы? Небось он, Крот, призадумался бы, прежде чем открыть рот, о целости собственных ребер. С властью, которая призвана защищать тебя, можно позволить себе грубость, она сойдет с рук. И я снова подумал о Законе, который притаился в толстых книгах и, казалось, был неизвестен мне, но, видно, все же впитался с детства и диктовал свою волю. Я никак не мог позволить себе использовать преимущество, которое давало оружие и власть, чтобы унизить человека, даже если тот держался нагло. Особенно трудового человека… хотя, впрочем, разве Закон может давать кому-либо преимущества?
Пчела, залетевшая на пепелище, где цвели обманутые теплом бабьего лета одуванчики, принялась кружить у самого носа кузнеца, раздумывая: ужалить или нет? Но Крот не обращал на нее внимания. Кожа у него была покрыта таким слоем окалины и сажи, что о нее можно было сломать иглу-«цыганку». не то что пчелиное жало. Черный жесткий брезентовый фартук прикрывал Крота как щит. Не подступиться было к этому мужику.
— Ты поставляешь свинец и медь на гончарню? — спросил я.
— Я, — сказал Крот. — И окалину они берут.
— Не задаром, конечно, — сказал я.
К делу это не имело отношения, но пчела улетела, и я пожалел, что она все-таки не попыталась ужалить. Крот пожал плечами. Конечно же он брал с колхоза и за окалину. Хотя кузня числилась за колхозом, как и гончарный заводик. Крот, пользуясь положением единственного кузнеца, не упустил бы своего. У таких полушка в щели не заваляется.
— Из пуль свинец льешь? — спросил я. — Медь — из поясков?
Он кивнул. Из кузни доносились хрип и взвизгивание работающих мехов.
— Не раздувай, не раздувай зря, дура! — крикнул Крот, приоткрыв дверь. И сердито повернулся ко мне: — Еще чего?
— Где ты все это берешь?
— А кому какое дело? — спросил он, переминаясь с ноги на ногу.