Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Зачем тебе эти далекие города, любимый, ведь главное, что есть в твоей жизни — меня, любящую и преданную, — ты уже нашел. Ты нашел любовь, огромную, как море. Зачем тебе другие моря?» — хотела ответить Анна, но снова промолчала. Гордость, как глыба, упавшая в пропасть, перекрыла нежный ручеек согласия. Прикусила язык, чтобы не выпустить сердечную боль. Запершило в горле. Защипало в глазах.
— Что здесь меня ждет? — с горечью вопрошал Герман.
— Как что? — тупо переспросила Анна и мысленно воскликнула: «Любовь, семья, красивые дети, успех, признание, упоение жизнью, счастливая долгая старость, как красивый закат!» Но Герман не услышал ее мыслей.
— Ну, сделаю я новый ансамбль. Что? Снова кабаки да чёс в провинции? Про этот комсомол долбаный меня петь все равно не заставишь. Для столичных театров я недоучка, а в областных — тоска. Зачем я только с голосом родился?..
— Я Елу Палу встретила, она о тебе спрашивала, звала обратно в консерваторию. Говорит, все забылось и тебя ждут обратно.
— Ага, сначала вышвырнули, как нашкодившего котенка, а теперь обратно зовут? Нет уж. Обойдемся без сопливых. За границей знаешь сколько возможностей? Там свобода, понимаешь? Свобода! Я там мюзикл поставлю. Про Владимира Ильича. С канканом на фоне Мавзолея. Я такое придумаю! Прославлюсь на весь мир!
— Но как ты это сделаешь? — робко спросила Анна и про себя добавила: «Свобода! Без денег, без друзей, без языка — какая может быть свобода? Нет, где родился, там и пригодился».
— Мне верный человек наводку дал. Скоро гастроли хора Пятницкого в Америке, их какой-то фонд пригласил в Калифорнию. Меня обещали воткнуть в группу запасным, если я прихвачу с собой одну вещь. Провезу — отвалят две штуки гринов. Тачку продам, шмотки — тоже деньги.
— А если поймают? — обмерла Анна.
— Тогда кранты! — весело отозвался Гера. — Передачи будешь носить?
— Ах! — горестно всплеснула руками девушка и отвернулась к реке.
— Ко-ко-ко, — нежно передразнил ее Гера, — как театрально! Курочка моя, поедешь за своим петушком? Да не на лесоповал. Ты, конечно, на жену декабриста не тянешь. На волю. Нет, серьезно, давай махнем вместе?
Он предложил ей ехать вместе столь легкомысленным тоном, чтобы спрятать за шуткой боязнь ее отказа, а Анна оскорбилась этой легкостью, словно идея взять ее с собой только сейчас пришла ему в голову. Анна мысленно представила себе свой отъезд, подкошенных ее предательством родителей, неизвестную голодную жизнь в неизвестной стране. Без всякой подстраховки, просто шпарить над бездной с упоительным, но непредсказуемым и легковесным гулякой, который может бросить тебя в любую минуту. Жизнь без всякой страховки. Молодая женщина даже зажмурилась от ужаса. Ведь она привыкла преувеличивать любой риск, а он — игнорировать любую опасность.
— Нет, это невозможно. Родители…
— Ты же говорила, что любишь? — усмехнулся Герман, категоричность в тоне Анны задела его. — Да ты еще малявочка, оказывается. Маменькина дочка, молоко на губах не обсохло, а все туда же — люблю, люблю! — передразнил он, как злой мальчишка, и Анна замерла в страхе, насколько она не понята.
Вот сейчас она будет осмеяна единственным человеком, которого она не только полюбила, но которому решилась открыться, потянувшись за которым, почти вся выползла из своей раковины. И вот вам результат. Он над ней насмехается, надо всем, что она ему рассказала, что открыла. Он просто все это время с ней игрался. Раковина, створки которой едва приоткрылись, лязгнула и плотно сжалась, прищемив нежное тело устрицы. Слезы хлынули у Анны из глаз, и их ничем, ничем уже нельзя было удержать.
— Вот недотрога! — вдруг окаменел Герман, он не переносил слез, боялся их. Его ошеломили эти неожиданные, бурные слезы, он был жалок и растерян и непроизвольно хотел только одного оттолкнуть от себя как можно дальше плачущую Анну, боясь, что эти соленые капли прожгут его бронированное сердце. — Ну, когда успокоишься, позвони, — буркнул он, резко развернулся и пошел, почти побежал, прочь.
Анна, всхлипывая, глянула ему вслед, не веря, что Герман действительно уходит, решительно перебегает дорогу и скрывается в арке ближайшего дома. Он ее бросил. Плачущую, беспомощную, так нуждающуюся в его ласке и утешении. После всего, что они пережили вместе. После всех жертв. Одна половина ее существа хотела бежать следом, целовать руки, не пускать, обхватить колени, обещать все на свете, только бы не уходил, другая — представляла, как это будет глупо выглядеть со стороны, сжимала от ярости и стыда кулачки и вдавливалась каблуками в асфальт набережной с такой силой, что даже каток не смог бы сдвинуть ее с места. Обида, горькая и несправедливая, рвалась и рвала все внутри. «Не любит. Не любит. Что бежать, как собачонке?»
Его раздражение быстро прошло, словно злой ветер налетел и унесся. Он уже сожалел о резких, язвительных словах. Остановился за углом на другой стороне улицы и мучительно наблюдал, как сотрясаются плечи Анны, склоненные над парапетом набережной. Что делать? Вернуться? Глупо, он же не хлюпик какой-то. Он настоящий мужчина и должен доказывать это каждый день. Почему доказывать, кому доказывать?! Он ей безразличен, она сразу, не задумываясь, выбрала родителей, а не его. Тюрьму, а не свободу. Да, ни с кем ему не было так хорошо. Но ведь постель ничего не решает, он ведь уже не семнадцатилетний пацан, которого его боевой друг в штанах ведет вперед и вперед, а иногда тащит так, что и оглянуться не успеваешь куда. Он не самец. Он мужчина. Если нет понимания, зачем секс?» А сердце щемит, щемит. «Я красив, но никто меня не любит. Я умен, но никто меня не понимает. Я талантлив, но я никому не нужен. Я родителям не нужен. Родине не нужен. Пошли вы сами все в жопу», — зло подумал Герман и зашагал, демонстративно посвистывая, через двор в сторону Комсомольского проспекта.
Решение уехать вдруг показалось ему необычайно удачным, давно обдуманным и спасительным шагом. Стоило ему в горячие размолвки позвонить своим «благодетелям» и дать согласие на отъезд, как он почувствовал, что от него уже больше ничего не зависит. Словно он поскользнулся на ледяной горке и теперь несся сломя голову вниз, смешно растопырив руки и со сладким ужасом ожидая неизбежного торможения в сугроб, хорошо если снежный, а не каменный.
Две недели проскочили в угаре предотъездных хлопот. Состав отъезжающих был давно определен, но нужные люди вовремя нажали и протолкнули его в списки «запасных игроков». Теперь, когда решение было принято, Герман гордился собой. Он совершал нечто невозможное, феерическое, чему будут все завидовать, ахать и восхищаться. Он опять всех обставит, обгонит, срезав угол, и ерунда, что вираж слишком крут. Он не опрокинется. Он сам крут. Пройдет несколько лет, и он вернется домой победителем, и все снова ахнут. Так, отправляясь навсегда из родной страны, он все еще жил, даже в перспективе, жизнью и интересами отвергнутой им Родины. А Анна? Если бы она действительно его любила, то бросила бы все и приехала к нему. Он теперь вечерами сидел дома, делая вид, что собирается, а на самом деле ждал Анну. Но она не шла. Она была уверена, что все эти разговоры об отъезде носили предварительный характер, что до дела пока далеко и еще есть время для примирения, есть возможность отговорить его от этой шальной и опасной затеи.