Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись в Париж, я узнал, что мой добрый друг, Степан Иванович Степанов, известный журналист[77] и человек состоятельный (он был одним из тех очень немногих русских счастливцев, которые уехали из России и перевели свои средства за границу еще до большевицкого переворота), не только организовал мое второе или третье публичное чтение (так называемый вечер), но и настаивал на том, чтобы я занял одну из десяти комнат в его просторном старомодном доме (улица Кош? Рош[78]? Особняк упирается или упирался в статую какого-то генерала, имя которого ускользает из памяти, но наверняка где-нибудь отмечено в моих старых записных книжках).
В доме жили в то время сами старики Степановы, их замужняя дочь баронесса Борг, ее одиннадцатилетняя дочь (барон-коммерсант по делам фирмы находился в Лондоне) и Григорий Райх (1899–1942?), мягкий, печальный, худощавый молодой поэт, лишенный даже проблеска таланта, печатавший под псевдонимом Лунин в «Новостях» по элегии в неделю[79] и служивший у Степанова секретарем.
Я не мог не спускаться вниз по вечерам и уклоняться от частых посиделок с разными литературными и политическими персонажами в богато украшенном салоне или обеденном зале с огромным овальным столом и портретом en pied юного сына Степановых, который погиб в 1920 году, спасая тонущего школьного товарища. К Степановым нередко захаживал близорукий, грубовато-жовиальный Александр Керенский, бесцеремонно наставлявший свой лорнет[80] на нового человека и встречавший старого знакомого готовой колкостью тем скрежещущим голосом, мощь которого давным-давно пропала в реве революции. Бывал и Иван Шипоградов, маститый романист и свежеиспеченный нобелевский лауреат, излучавший талант и обаяние, а после нескольких рюмок водки угощавший своих закадычных друзей определенного сорта похабной побасенкой, весь артистизм которой держится на деревенской смачности и любовной почтительности, с какой в ней упоминаются наши срамные органы. Куда менее располагающей к себе персоной был старый соперник И. А. Шипоградова Василий Соколовский, хрупкий маленький человек в мешковатом костюме (странно прозванный И. А. «Иеремией»), с начала столетия выдававший том за томом мистико-социальную эпопею об украинском клане, в истоках которого, уходивших в XVI век, была бедная семья из трех человек, расплодившаяся к шестому тому (1920) до целой деревни, богатой мифологией и фольклором[81]. Приятно было видеть старого знакомого Морозова, с его грубо вылепленным умным лицом, запущенной шевелюрой и яркими ледяными глазами;[82] и по причинам особого рода я пристально наблюдал за приземистым угрюмым Василевским — не только оттого, что он только что поцапался или собирался поцапаться со своей юной любовницей, по-кошачьи грациозной красавицей, писавшей чушь собачью в стихах и вульгарно заигрывавшей со мной, но оттого, что я полагал, что он уже попался на крючок, заброшенный мною в последнем номере литературного обозрения, в котором мы оба печатались. Хотя его английского было недовольно для того, чтобы перевести, скажем, Китса (которого он определял как «эстета довайльдовского периода в начале индустриальной эры»), Василевский с жаром предавался этому занятию. Обсуждая как-то «не такую уж отталкивающую изысканность» моих сочинений, он имел неосторожность привести известную строку Китса, передав ее следующим образом: «Всегда нас радует красивая вещица»[83] (что в обратном переводе дает нам: «A pretty bauble always gladdens us»). Наш разговор, к сожалению, оказался слишком коротким, чтобы я успел выведать, оценил ли он или нет преподанный ему занятный урок. Он спросил, что я думаю о новой книге, о которой он рассказал Морозову (монолингвисту), а именно о «впечатляющем труде Моруа о Байроне», и, когда я ответил, что нахожу эту книгу впечатляюще бездарной, мой непреклонный критик пробормотал: «Полагаю, вы ее даже не читали» — и продолжил поучать тишайшего пожилого поэта.