Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из углов зала занимала компания горластых старичков, сидевших, кто закинув руки за спинки скамей, кто перекинув через подлокотники. Секретарь суда уже не раз призывал их к порядку, однако возраст делал старцев невосприимчивыми к критике, и престарелые языки их мололи, не переставая.
И вот бумажная галка начала описывать в воздухе, снижаясь, грациозную дугу, и центральная в этой группе фигура – не кто иной, как сам поэт, – вскочила на ноги и возопила:
– Армагеддон! – голосом столь зычным, что Мировой судья проснулся.
– Что такое! – пробормотал он, вглядываясь в галку. Ответа Судья не получил, потому что пошел дождь. Сначала шум его походил на скороговорку, затем усилился до перестука капель, а спустя недолгое время обратился в протяжное шипение.
Шипение это заполнило зал Суда. Самые камни его шипели, а вместе с дождем пришли преждевременные сумерки, замутившие и без того уж пасмурный Суд.
– Свечей сюда, да побольше! – крикнул кто-то. – Лампионов! Факелов и головней, электричества, газа и светляков!
К этому времени узнать кого-либо можно было единственно по силуэту, поскольку свет, казалось, впитывался все загашающей тьмой.
Но тут кто-то перекинул на тыльной стене зала Суда рычажок аварийного освещения, и весь Суд задергался в судороге голого блеска.
Какое-то время Мировой судья, Секретарь, свидетели, публика оставались ослепленными. Десятки век сомкнулись, десятки зрачков сузились. Изменилось все, кроме рева дождя на крыше. Услышать что-либо рев этот не позволял, и потому любая деталь обрела важность для зрения.
Ничего таинственного не осталось в зале, все оголилось. Такого мучительного света Мировому судье видеть еще не приходилось. «Отрешенность» составляла самую суть его ремесла, но как же он мог «отрешаться» в столь грубом, столь беспардонном свете, изобличающем в нем партикулярного человека? Ведь он был символом. Законом. Правосудием. Париком на его голове. Уберите парик – уберется и он. Судья обратился в маленького человека, окруженного маленькими людьми. В маленького человека со слабоватыми глазками – конечно, в Суде синева их и ясность сообщали ему вид великодушный и благородный, – но стоило Судье снять парик и вернуться домой, как они становились до обидного подслеповатыми и пустыми. Теперь же на него рушился неестественный свет, безжалостный и холодный – из тех, в каком совершаются отвратительные деяния.
При столь лютом, бьющем в лицо свете Судье не составляло труда вообразить, будто это он – заключенный.
Судья открыл рот, желая сказать что-то, однако никто не расслышал ни слова, поскольку дождь продолжал лупцевать крышу.
Теперь, когда голоса стали неслышными, обосновавшиеся в углу говорливые старцы ушли в свои мысли, отворотив дряхлые черепашьи лица от яростного блистания.
Проследив взгляд Титуса, Мордлюк понял, что юноша смотрит на Чету Шлемоносцев, а Чета Шлемоносцев смотрит на него. Руки юноши подрагивали на перилах барьера.
Один из шести стариков подобрал бумажную галку и разгладил ее на своей большой нечувствительной ладони. Он хмурился, читая написанное, а затем коротко глянул на юношу за барьером. Прут, долговязый, тугоухий господин, заглядывал старику через плечо. Глухота заставляла его дивиться тому, что никто в Суде не произносит ни слова. Он не знал, что черное небо валится на крышу, ни того, что несообразие света, залившего обитый ореховым деревом зал, отвечает разразившемуся снаружи темному ливню.
Однако способность читать господин Прут еще сохранял, и прочтенное заставило и его тоже метнуть взгляд в Титуса, который, отвернувшись от Четы Шлемоносцев, наконец увидел Мордлюка. Ослепительный свет вырвал его из теней. Что он такое делает? Подает какие-то знаки. Следом Титус увидел Юнону, и на миг теплое чувство к ней и от нее исходящее тепло согрели юношу. Потом он увидел Прута с Пустельганом. Потом госпожу Дёрн, а за нею – поэта.
Все стало вдруг страшно близким, живым. Мордлюк, казалось, выросший футов до девяти, вышел на середину зала и, улучив мгновение, выдернул из рук старика измятую записку.
Пока он читал, дождь стих, а когда Мордлюк закончил чтение, черное небо сдвинулось – все целиком, точно твердое тело, – и теперь было слышно, как оно катит себе в другие края.
Тишина наступила в Суде, но вот неведомо чей голос воскликнул:
– Да погасите же вы, наконец, к чертям этот свет!
Безапелляционное распоряжение это было выполнено кем-то столь же неведомым, светильники и лампы вновь повели себя подобающим образом и повсюду легли тени. Мировой судья наклонился вперед.
– Что вы читаете, друг мой? – спросил он Мордлюка. – Если морщина, залегшая меж ваших бровей, сулит нам что-либо, то, полагаю, сулит она некие новости.
– О да, Ваша милость, именно так, и зловещие, – ответил Мордлюк.
– Эта бумажка в ваших руках, – продолжал Мировой судья, – хоть она и грязна, и измята, обладает разительным сходством с запиской, которую я передал Секретарю. Возможно ли это?
– Возможно, – сказал Мордлюк, – это она и есть. Но вы ошибаетесь, он не таков. Не в большей мере, чем я.
– Нет?
– Нет!
– Но не каков?
– Памятно ли вам написанное, Ваша милость?
– Напомните мне.
Вместо того чтобы зачитывать записку, Мордлюк нескладно приблизился к столу Судьи и протянул ему нечистый листок.
– Вот то, что вы написали, – сказал он. – Публике этого знать не следует. И молодому заключенному тоже.
– Нет? – спросил Мировой судья.
– Нет, – подтвердил Мордлюк.
– Ну-ка, посмотрим… Посмотрим… – сказал Судья и, поджав губы, отобрал у Мордлюка листок и углубился в чтение.
Исх.: № 1721536217
Дорогой мой Филби!
У меня тут молодой человек – бродяга и правонарушитель – чрезвычайно странный молодой человек, родом из Горгонпласта или какого-то столь же неправдоподобного места, и следующий неизвестно куда. Отзывается на имя «Титус», а иногда на «Гроан», хотя настоящее ли это имя или выдумка, сказать трудно.
Я совершенно уверен, что этот молодой человек страдает манией величия и что его следует держать под присмотром – иными словами, Филби, дружище, мальчик, говоря напрямик, спятил. Не найдется ли у тебя угла для него? Заплатить он, конечно, ничего не сможет, но вдруг да покажется тебе интересным и даже получит место в трактате, который ты пишешь. Как он там назывался? «Среди императоров»?
Ах, дорогой, какое это испытание быть Мировым судьей! Порой я дивлюсь – что с нами творится? Сердце человека – это нечто. Все зашло слишком далеко. И это уже нездорово. Тем не менее, я не хотел бы поменяться с тобой местами. Тебе-то приходится залезать во все это по самые уши. Я спросил у юноши, жив ли его отец. «Нет, – ответил он, – совы сожрали его». Как тебе такой ответ? Боюсь, придется его посадить. Что твой неврит? Черкни мне пару слов, старина.