Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как вы ее продадите, если «Ипокренино» под судом? Я юрист, а не махинатор. Невозможно! Мой прадедушка слишком стар, чтобы носить мне в тюрьму передачи! — отрезал Болтянский-младший и двинулся к двери.
— Постойте, Иннокентий Мечиславович! — Жарынин резво встал из кресла и заступил ему путь. — Ради спасения «Ипокренина» мы все идем на жертвы. Меделянский и Огуревич кладут на алтарь борьбы акции. Кладете?
— Кладем… — с неохотной отозвались оба.
— Мы с Кокотовым отдали самое дорогое — веру в справедливость. И мне теперь ничего не осталось, как согласиться со старым русофобом Сен-Жон Персом: «Дурной климат заменяет России конституцию». Конечно, можно сейчас разойтись: мол, пусть все будет как будет. Но! — Голос игровода зазвенел, а морщины на лысине сложились в иероглиф страдания. — Но неужели вам наплевать, что эта пристань престарелых талантов превратится в остров пиратов? Неужели вас не тревожит, что заслуженных стариков, привыкших друг к другу, рассуют по нищим богадельням? Неужели вам плевать, что многие из них не выдержат потрясения и погибнут?!
— Стариков мне действительно жалко… — пробормотал правнук.
— Вижу! Чтобы спасти «Ипокренино», от вас требуется немного — добыть нам под акции срочный кредит. Вы это можете! Как только мы выиграем суд, Аркадий Петрович продаст кусок земли (ему не впервой!), и мы вернем деньги. Пожертвуйте буквой закона ради духа сострадания, прошу вас, Иннокентий Мечиславович!
Некоторое время Болтянский-младший стоял в нерешительности, опустив голову, и задумчиво вращал рифленые колесики портфельного замочка. Остальные смотрели на него, словно пять тысяч голодных евреев на Спасителя с горбушкой. Было даже слышно, как за окном Агдамыч ритмично скребет метлой по асфальту, и чуть подрагивают стекла, потревоженные далеко летящим самолетом.
— Допустим, я соглашусь… Допустим. С акциями Меделянского и Огуревича проблем не будет. Они владельцы и могут распоряжаться ими как пожелают. А вот как быть со стариковским пакетом? Решение о передаче под залог должно принимать общее собрание… Мне нужен заверенный протокол.
— Поддержат единогласно! — пообещал Огуревич.
— Но тогда информация выйдет наружу, а Ибрагимбыков обязательно этим воспользуется на суде! — предупредил Кеша. — Он, кстати, знает обо всем, что здесь происходит. Кто-то сливает ему информацию.
— Кто-о??! — вскричали все хором.
— Не знаю…
— Давайте посвятим в это дело только Яна Казимировича, — предложил Жарынин. — Он председатель Совета старейшин.
— Ни в коем случае! — переменился в лице правнук. — Он — фельетонист советской школы, страсть к разоблачениям у него сильнее разума. Вы знаете, скольких наркомов он посадил при Сталине и скольких секретарей обкомов лишил партбилетов при Брежневе?!
— Догадываемся…
— Он вообще не должен ничего знать!
— Тогда поручим дело Ящику. Савелий — чекист с семидесятилетним стажем. Сидел вместе с Судоплатовым. Он сделает так, что ветераны подпишут не глядя… — предложил игровод.
— Вы уверены?
— Мы так уже делали, — потупясь, сознался Огуревич.
— Ай-ай-ай! Ну, тогда за работу! — Кеша, повеселев, взглянул на часы. — Мой начальник в отпуске, я позвоню от его имени в банк, думаю, удастся получить мгновенный кредит. Готовьтесь! За бумагами сам приеду. О! Мне пора. Будем на связи. Значит, за вами, Аркадий Петрович, — протокол, акции и большие порции. За вами, Гелий Захарович, — акции и Морекопов.
— И двадцать процентов доходов от Змеюрика… — ядовито добавил Жарынин.
— Это вы брюссельским крючкотворам скажите! — тяжко отозвался старый сутяжник.
— А за вами, Дмитрий Антонович, хор старцев! — бодро напомнил юрист.
— А что за вами? — хмуро спросил режиссер.
— За мной будущее. Прошу извинить: у меня — самолет…
Молодой юрист коротко поклонился всем сразу, снова надвинул на лицо выражение бесцельной приветливости и быстро направился к выходу. Но едва он протянул руку, дверь перед ним распахнулась, и на порог шагнула женщина, удивительно похожая на вероломную Веронику. Кеша галантно поклонился и бочком, прижимаясь спиной к косяку, чтобы не задеть даму, выскользнул из кабинета. Но все-таки неловко затронул ее и смутился:
— Простите!
Она отстранилась, внимательно посмотрела на него и произнесла голосом беглой кокотовской жены:
— Пустяки! — затем, проводив молодого человека строгим взглядом, повернулась к Меделянскому: — Гелий, сколько можно ждать?
— Прости, киса, очень важный разговор! — развел руками Гелий Захарович, виновато глянув на автора «Преданных объятий».
— Ну, не важнее же парикмахера! — воскликнула изменщица и вдруг заметила бывшего мужа. — Здравствуй, Коко! Ты-то здесь откуда?
Возмущенный разум Кокотова кипел.
«Вот оно, значит, как?! Шлюха вятская! Мерзавка! А Меделянский? Сволочь! Жалко, ох как жалко, что тогда, на свадьбе, Яськин его не придушил! Гад! Бездарный диванозавр! Сквалыга! Барыга! Оптовая и розничная торговля змеюриками. Тьфу! Зато теперь все понятно. Все ясно!»
Андрей Львович вспомнил странное и внезапное охлаждение постельной акробатки Вероники: видимо, жизнь на две койки давалась ей непросто. Он вспомнил и свои тягостные ощущения, будто в квартире поселился кто-то третий, невидимый, вспомнил постоянные отлучки жены из дому. «Отлучки на случки», — злобно скаламбурил писодей. Затем вообразил вероломную Веронику в морщинистых меделянских объятьях, и его чуть не стошнило. Бр-р-р! Тут в душе Кокотова произошел мгновенный и необратимый переворот, трудно объяснимый словами…
Испытывая после развода, особенно в первое время, обиду, боль, тоску и гнев, он, тем не менее, вспоминал годы, прожитые с Вероникой, без неприязни, даже с неким болезненным удовольствием и возбуждающей грустью. А иные картины их телесного сообщничества, всплывая в воображении, заменяли ему эротические журналы и сайты, к каким прибегают иногда одинокие мужчины. И вот теперь, представив ее в затхлой пенсионной постели с Меделянским, автор «Знойного прощания» испытал потрясение, моментально обесценившее всю их совместную жизнь, начиная с того момента, когда Вероника, впервые проснувшись в его квартире, сказала: «Неправильно!» В одно мгновение дни и ночи, проведенные с ней, превратились в смрадную, шевелящуюся червями кучу жизненных отбросов. И это было навсегда. Одновременно в нем зародилась мистическая уверенность в том, что есть только один способ восторжествовать над срамом брошенности: по-настоящему овладеть Натальей Павловной. И не просто овладеть, а потрясти, ошеломить, поработить, истерзать наслаждением, довести до счастливого безумия, до молитвенного лепета, до стигматов сладострастия на теле…
«А вот интересно, — подумал писодей, — если бы каждый половой восторг оставлял на теле памятное пятнышко, как на крылышках божьей коровки, люди скрывали бы эти знаки любви или, наоборот, выставляли напоказ? Вряд ли! Наверное, на общественных пляжах все купались бы наглухло одетыми, как мусульманки, и только в нудистских уголках можно было бы увидеть тех, кто не боится открыть свои тела, испещренные счастьем. Хотя тут возникает множество побочных проблем. Ну действительно, что делать невесте, таящей под белым платьем новобрачную плоть, усеянную метками прежних удовольствий? Или вот еще незадача: знаки однополых восторгов должны как-то отличаться от следов традиционных сближений. А рукоблудие, оно оставляет на коже следы или же нет?»