Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Откуда мне ведомо, говорить не буду. Только верь моему слову. Да и зачем мне перед тобой душой кривить? Зачем другой раз тебя кручинить?
– Разве можно твоему народу воспрять? Нечто можно представить, что Орда разодралась? – сын поспешно пересказывал Васильку слова отца.
– Моему народу воспрять не можно: сильные побиты, а слабые думают не о свободе, а о том, как бы выжить. Я ведь не о суздальцах реку, а о другом народе молвлю, который сейчас среди нас в муках зарождается… Еще дивлюсь я, что не можешь ты предвидеть грядущую замятию в Орде. Разве не от резни ты, такой сильный, побежал на Суздальщину?
– Говоришь много, а подле тебя церкви нет! В церковь не ходишь. У вас все чернецы должны в церковь хаживать. За что же тогда твой Бог наделил тебя даром провидения? – посол хитро и недоверчиво посмотрел на старца.
– Бог не столько веру, сколько правду любит! – ответил Василько. Его лицо сделалось гордым и отрешенным.
Послу показалось, что происходящее в клети есть затянувшийся недобрый сон и стоит ему только сделать над собой усилие, как он проснется в просторной пахнущей кожей и войлоком юрте; подле спит Янка; он, приподнявшись, посмотрит на нее участливо и нежно, затем поднимется, накинет на себя пестрый и потертый халат, выйдет из юрты и тут же зажмурится от брызнувших в лицо искрящихся солнечных лучей, поежится под напором тугого и свежего степного ветра. Но сон не проходил, и он вновь восседал в тесной клети, а подле стоял удивлявший и пугавший старец.
Посол был удручен и тем, что услышал, и тем, что теперь обязан старца казнить. Какой бы внутренней силой ни обладал старец, ему более не следовало быть в животе. Не потому, что он, посол, так жесток, а потому, что в Орде непременно дознаются, что он слушал дерзкие глаголы, и строго спросят с него, если Вассиан останется безнаказанным. А о том, что в Орде дознаются об их беседе, посол не сомневался.
– Спроси у своего Бога, старец, сколько лет моей любимой жене быть госпожой в моей юрте? – молвил посол, не столько веря в проницательность старца, сколько желая увести разговор подалее от опасных мыслей и речей. К тому же он остерегался, как бы старец не понял, что отныне обречен, и не поостерегся, не призвал на помощь злых лесных духов.
– Разве не под одним Господом живем? – изумился старец, и на его губах промелькнула ухмылка.
Посол весело рассмеялся. Произошло то, чего он уже другой день безуспешно добивался.
– Передай ему, – наказал он сыну привычным властным тоном, – что у меня с ним не может быть одного Бога. Мой Бог силен и добр: дал мне богатство, власть, пригожую жену, сына. Его же Бог плох и скуп: позволил истребить здешний народ.
Он поднялся и направился к выходу с таким удовлетворенным видом, словно определился в сложном и донельзя мучительном клубке раздумий. «Сила его не от Бога, а от лесных духов. Как старец покинет лес – станет беспомощным и неразумным», – размышлял посол, испытывая легкую досаду. Ведь слишком долго познавал старца.
Уже покидая клеть, посол услышал за спиной поспешную и тревожную речь сына:
– Чернец сказывает, что мать дотоле будет пребывать в животе, пока ей белый свет станет не мил.
Оставшись один, Василько беспокойно зашагал по клети. Он был уверен, что отныне судьба его предрешена и вскоре навсегда сгинет созданный его воображением и тяжкими трудами мир. Он не столько страшился жуткого, не укладывающегося в сознании перехода в небытие, сколько горевал по матушке-земле, ясному солнцу, чистому небу, заманчивому лесу и добрым пригожим людям.
Если бы посол спросил, почему он именно так думает о будущем Янки, Василько прямодушно бы ответил, что его слова не есть отголосок божественного промысла, а есть вывод из длительных наблюдений и раздумий. Но ему было стыдно за то, как растерянно, неосознанно заискивающе он поведал послу о Янке. Посетившая душевная слабость еще раз напомнила, что, несмотря на свое подвижничество, он находится во власти страстей и чувств, таких нелепых и дурных перед бездной вечности.
Еще одна забота тревожила душу. Надобно было передать племяннику и сподвижникам свою последнюю волю. Василько сел на лавку и, облокотившись о стол и подперев голову руками, задумался. Живших с ним трех старцев он, не колеблясь, еще до прихода татар отправил в ближний монастырь, с игуменом которого много спорил, но поддерживал связь. Позавчера его посетил племянник Оницифор, живший с семьей на московском посаде и нередко навещавший. Но и сродственника Василько отослал в Москву вчера поутру.
Василько не хотел, чтобы его предавали земле. Он уже мысленно представлял, как, прослышав об отьезде ордынцев, старцы воротятся в пустошь, увидят его безжизненное тело среди дымящихся остатков строений и с плачем примутся обмывать от крови, копоти и грязи то, чего он более всего ненавидел: свое омерзительное, старческое, полное пороков и мерзких страстей обличье; затем тело обернут в чистый саван, уложат в колоду и с пением, под вопли набежавших из окольных сел женок опустят в землю. Он же задумал отдать на растерзание диким зверям и птицам свою ненавистную плоть.
«Пусть меня отнесут в чащобу да бросят, ничем не покрывая и не забрасывая. Пусть навсегда позабудут того, кто был так горделив, жесток, ленив и малодушен».
Василько вспомнил, когда его посетило такое странное желание. Однажды ему привезли немощную девочку. Чадо билось в горячке, и ее зрачки уже стали закатываться. После многих бессонных ночей удалось излечить ее.
Отдыхая от кропотливых трудов, Василько стал припоминать, сколько добра сотворил людям, и понадеялся, что, верно, там, на небеси, о его подвигах наслышаны и подумывают об искуплении его грехов. Он возрадовался, сотворил самодовольную улыбку и успокоился. Но в первую же ночь ему приснился сон.
Сон был какой-то рваный, тревожный, оставшийся в памяти скомканными, размытыми отрывками. Он лишь помнил дымившиеся развалины, ходивших подле них и что-то делавших людей. Он тоже ходил и кого-то искал, а под ногами хрустели человеческие кости… Проснувшись, Василько задумался, что же мог значить этот сон, и не нашел ответа.
За многими обыденными работами тягостные ощущения от сна притупились, и он почти забыл о нем. Но в следующую ночь ему опять приснилось мрачное. Он будто катил с Пургасом и Федором сани с мертвецом. Сани были тяжелы – они втроем выбились из сил…
Василько встревожился. Решил, что сны – недоброе знамение и нужно крепко сгадать, для чего они ниспосланы. Он думал о том не один день, не одну ночь и додумался отдать свое грешное тело на растерзание зверям, дабы спасти душу.
Васильку сейчас нужно было довести свое желание до людей. Отдавши ордынцам избу, он ничего не взял с собой, кроме Евангелия, – самой дорогой и необходимой вещи. Будь при нем береста и писало, он бы тогда нацарапал писалом на бересте буквицы и положил ее в потаенное место, о котором ведали только его старцы и Оницифор. Но не было ни писала, ни бересты, и он не мог приложить ума, как пройти за ними в избу.