Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один телец подвешен в облаках,
Другой — тот землю держит на рогах,
Но для чего же меж двумя быками
Стада ослов разводишь ты, аллах?
— Замолчи! — кричит Кара-Мехти. — Государыня, запрети ему изъясняться стихами…
— Успокойся, — говорит Хайям, — я и сам перехожу к прозе. Государыня, всю жизнь я служил моей стране и ее правителям: лечил, учил, предсказывал погоду. Я изучал движение светил. Я исследовал законы чисел. Я придумал водяные весы, чтобы вычислять содержание серебра и золота в сплавах. Малик-шах ценил меня. Так неужели ты, мать его воспреемника, не дашь мне завершить начатого им дела? Халиф Мамун сказал: «Если можешь сделать добро, сделай его сегодня, ибо кто знает, хватит ли у тебя сил совершить его завтра?»
Красивое лицо Туркан перекошено ненавистью. Кажется, ей осмелились намекнуть, что власть ее недолговечна.
— Я и так для тебя достаточно сделала, Хайям, — шипит она. — Думаешь, я забыла, как ты подговаривал Низама назначить престолонаследником пащенка моей соперницы — Баркьяру́ка? Я все помню. Так ступай прочь и благодари аллаха, что уходишь живым!
— Ты велишь, государыня, — я повинуюсь, — с поклоном произносит Хайям. — Но потомки, — глаза его впервые останавливаются на Фило и Мате, — потомки не простят тебе этого.
— Прочь! — вопит Туркан, срываясь с места и топая ногами.
— Прочь! — дребезжит Кара-Мехти.
— Прочь, прочь! — звонко и радостно вторит султанчик, хлопая в ладоши.
Хайям смотрит на них с презрительным сожалением и медленно идет к выходу.
— Бедный Хайям! — вздыхает Фило.
— Великий Хайям, — говорит Мате. — Великий и… единственный.
Цветущая ветка
Они покинули сверкающий золотом зал и пошли вереницей дворцовых комнат, не решаясь подойти к Хайяму, который удалялся все той же ровной, неспешной походкой.
— А вдруг его схватят и казнят? — испугался Фило.
Мате ободряюще потрепал его по плечу.
— Полно! Мы-то с вами знаем, что ничего такого в биографии Хайяма не было.
— Но было ли то, что мы видели сейчас? — столь же неожиданно усомнился Фило.
— Вот этого не скажу. Но, во всяком случае, могло быть.
— Да, — кивнул Фило, — история — камень со стертыми письменами. Какие-то буквы видны, о каких-то остается догадываться…
Но тут друзья заметили, что Хайям остановился и смотрит на них через плечо выжидательно и лукаво. Они бросились к нему, как дети, которых впустили в комнату, где стоит долгожданная елка.
— Ну, — сказал он, тотчас двинувшись дальше, — чего же вы от меня ждете? Не такого ли лоскутка, на котором моей рукой начертано «Омар Хайям»?
И он протянул каждому из них по кусочку пергамента, где чернел четкий росчерк. Фило и Мате схватили их, дрожа от радости.
— Как ты догадался?
— Не так уж это трудно, — возразил Хайям. — Куда трудней понять, с чего вы взяли, что Хайям-поэт и Хайям-математик — два разных человека.
— Видишь ли, — запинаясь, пояснил Мате, — сведения о Хайяме… то есть о тебе, проникли в Европу очень поздно. О математических трудах твоих по-настоящему узнали только в 1851 году, когда немецкий математик Ве́пке опубликовал твой алгебраический трактат…
— А о стихах и того позже, — вмешался Фило, — в 1859-м, когда их перевел на английский язык поэт Фи́цджеральд. При этом поначалу никому, наверное, и в голову не пришло, что стихи и математические работы созданы одним человеком. Не удивительно, что ту же ошибку повторила и весьма солидная энциклопедия, изданная на рубеже девятнадцатого и двадцатого столетий.
— Вот оно что! — Хайям усмехнулся. — Всему виной энциклопедия. А может быть, кое-что другое? Какое-нибудь ложное предубеждение?
— От тебя не скроешься, — вздохнул Мате. — Да, мы почему-то решили, что искусство и наука — явления слишком разные, чтобы совмещаться в одном человеке.
— Странная мысль, — пожал плечами Хайям. — Иной раз в человеке и не такое совмещается. Образованность и невежество, например…
— Это ты про нас говоришь, — простодушно огорчился Фило.
— Не отрицаю, — признался Хайям. — Кичась своей односторонностью, каждый из вас мерил жизнь своей меркой. Теперь вы видите, что от предубеждения до заблуждения — один шаг.
— Ты, как всегда, прав, — грустно согласился Фило. — Жизнь сложнее и глубже, чем мы думали. Не шкаф, где все аккуратно разложено по полочкам, а громадный клокочущий котел, где перемешаны самые, казалось бы, несовместимые вещи.
— «Казалось бы»… — повторил Хайям. — Это ты к месту вставил. Потому что на самом деле ученый и художник в одном лице — сочетание ничуть не противоречивое, скорее гармоническое. Вспомним великих мыслителей древности. Все они не только математики, естествоиспытатели, философы, врачи. Редко кто из них не играл на каком-нибудь инструменте, еще реже — не испытывал потребности отчеканить свою мысль в стихе. А ученые Востока? Любой из них мог бы с успехом заменить целую академию. Но любовь к наукам не отвращала их от искусства. Я не знаю у нас почти ни одного ученого, который не слагал бы четверостиший. И кто ведает, не в том ли причина совершенства этих коротеньких стихотворений? Не потому ли превратились они в сплав математической точности и сердечного трепета?
— Да, да, — умиленно поддакивал Фило. — Вот именно: сплав.
— Однако быстро вы меняете свои убеждения, — пристыдил его Мате. — А кто говорил, что человеческое сердце не имеет ничего общего с математическим расчетом?
— Так это когда было… Утром!
Все трое расхохотались.
— Шутки шутками, — сказал Фило, — а мне и впрямь кажется, что с тех пор прошла целая вечность.
— По правде говоря, и мне тоже, — признался Мате.
Хайям таинственно поднял палец.
— Вот случай, когда кажущееся легко превратить в действительное. Для этого вам надо лишь перенестись в свое двадцатое столетие.
— Думаешь, нам пора уходить? — с сожалением спросил Мате, почтительно пропуская Хайяма в последнюю дворцовую дверь, за которой синело начинавшее темнеть небо.
Хайям покачал головой.
— Мне пора уходить — вот в чем дело. И кроме того… кроме того, меня, кажется, ждут.
Он указал на тонкую юношескую фигуру