Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну кому, скажи пожалуйста, вред от благодарности, – говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», – подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?» (92; 17, 19).
Помимо обычных взяток, предшествующих делу, и «благодарностей», следовавших за благоприятным решением дела, масса провинциальных «людей двадцатого числа» (такое прозвище имели чиновники, получавшее жалованье по 20-м числам) просто кормилась возле местных помещиков, которые понимали, что когда-нибудь и им понадобятся услуги «канцелярских крыс»; это было нечто вроде взяток авансом. «Кормление» чиновников даже отчасти имело полуофициальный статус: «Перед Рождеством, да еще летом он (провинциальный чиновник. – Л. Б.) получал позволенье на лошадке, взятой судом «на поруки» или «на расписку», объехать помещиков за благостынею, как то: мучкою, крупицей, пшенцом, баранинкой, иногда вареньицем, часто старыми жилетишками и панталонишками и даже сюртучишками, негодными к употреблению, а, если повезет, то и рублишками», – писал И. В. Селиванов (Цит. по: 115, 19). Многие современники вспоминают эти объезды канцелярских мизераблей…
Еще хуже было положение приказной мелкоты в глубокой провинции, где жалованье было ниже. М. Л. Михайлов, ехавший в сибирскую каторгу, подробно описал весь свой путь и местные картины. В Тобольском приказе о ссыльных «было человек десять, – по-видимому, служащих тут чиновников. Это можно было заключить разве по тому, что некоторые из них писали, некоторые расхаживали, как дома, с развязностью хозяев этих грязноватых мест, и все обступили меня с расспросами, с предложениями погреться у громадной железной печи, которая, как ад, пылала в углу, или сесть, или покурить. Но если бы судить по одежде, их никак бы не принять за чиновников. Такие жалкие костюмы можно встретить, да и то не всегда, разве в казарме, где помещаются ссыльные из бедных слоев общества. Продранные сапоги, продранные валенки, покрытые заплатами штаны, замасленные до последней степени сюртуки с оборванными пуговицами и продранными локтями, какие-то онучки на шее вместо галстука, какие-то странного покроя (и тоже в дырах) одежды – не то ваточные халаты, не то пальто, обличающие под широкими рукавами отсутствие хоть какой-нибудь рубашки. Говорят, что приказные эти побираются гривенниками и пятаками от несчастных, проходящих через их руки. Оно и не удивительно. Кроме зверообразного воспитания, полученного большею их частью, они лишены всякой иной возможности добыть себе денег на существование. Последний лакей получает больше лучшего из них; а работы много… Я теперь сомневаюсь, чтобы и каторжный согласился обменяться своим местом, платьем и делом с кем-либо из канцелярских чиновников тобольского приказа о ссыльных.
Чиновник, действительный статский советник
Ямщик в мохнатой белой шубе, вверх шерстью, привезший меня, вошел почти вслед за нами в канцелярию, спросил у одного из жандармов моих папироску и закурил ее у печки. Куря, как дома, он с таким сознанием своего превосходства смотрел на приказных, что они казались еще жальче. Когда кто-нибудь из них заговаривал с ним, он отвечал с таким достоинством, что заговаривавший как будто еще более умалялся и чуть не начинал заискивать его расположения. А между тем этот ямщик ждал от меня гривенника на водку» (113; 348–349).
Беда была в том, что от всех этих писцов и регистраторов мало что зависело, и «благодарности» они получали копеечные. Эта огромная масса малообеспеченных служащих составляла своеобразный «пролетариат умственного труда», легко переступавший почти незаметную границу к люмпен-пролетариату. Например, в Москве в одном из низкосортных «низков» в Охотном ряду существовала настоящая биржа «аблакатов от Иверской» из изгнанных со службы за взятки и пьянство чиновников, готовых за стакан водки написать любое прошение и засвидетельствовать любой документ. В. Г. Короленко описывает такого провинциального «аблаката»: «Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим человеком: он был выгнан со службы неизвестно за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий – ноги его были иной раз в лаптях… Пробавлялся он писанием просьб и жалоб. В качестве «заведомого ябедника» ему это было воспрещено, но тем большим доверием его «бумаги» пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала такой силой, с которой не могло справиться самое большое начальство. Жизнь он, однако, влачил бедственную, и в трудные минуты, когда другие источники иссякали, он брал шутовством и фокусами. Один из этих фокусов состоял в том, что он разбивал лбом волошские (грецкие. – Л. Б.) орехи» (92; 73–74).
Здесь нужно бы объяснить, что это такое – «заведомый ябедник». Ябедой по-старинному называли жалобу, заявление, судебный иск в какое-либо учреждение. Некоторые сутяги заваливали все инстанции таким количеством ябед, по большей части необоснованных, что выведенный из терпения Сенат, как высшая инстанция для всех исков, издавал указ о признании такого-то «заведомым ябедником». Городничий, уездный исправник или иное начальство при понятых торжественно изымали с квартиры сутяги чернила, перья и бумагу и впредь всем учреждениям запрещалось принимать от него любые прошения, с публикацией о сем в «Ведомостях».
Для чиновника «уметь жить» значило найти возможность брать взятки и воровать. Вологжанин Л. Ф. Пантелеев, в деталях описывая провинциальное мещанско-чиновничье житье-бытье, пишет о первом муже своей матери, подлесничем Никольского уезда. Он настолько крепко пил, что только раз в неделю удавалось протрезвить его для подписания бумаг. Все дела вел письмоводитель, которому и отдавали все годовое жалованье подлесничего – 500 руб. ассигнациями, немногим более 140 руб. серебром. Губернское начальство хорошо было осведомлено об этом казусе, и матушка мемуариста ежегодно платила, кому следовало, 2000 руб. ассигнациями, чтобы на следующий год подлесничего-алкоголика оставили на месте. Уж очень лакомо было место: «В округе считалось около сорока тысяч ревизских душ; все они были обложены регулярною и безнедоимочною податью: пятьдесят копеек с души исправнику, по двадцать пять копеек стряпчему и лесничему и т. д. Это могло давать Александру Федоровичу до десяти тысяч рублей в год, но он почему-то считал такой побор рискованным и им не пользовался. «И без него жили, – говаривала матушка, – дом был как полная чаша, разве только птичьего молока недоставало». Александр Федорович много проигрывал, ублаготворялось губернское начальство – за все расплачивались казенные леса, исчезали целые корабельные боры» (133; 24).
Телеграфист, коллежский регистратор
Искусство заключалось в том, чтобы найти доходное место и возможности его эксплуатации. Наряду с лесным, крайне выгодным считалось соляное дело: соль, облагавшаяся высоким налогом, была тогда дорога. «Главными формами, – вспоминал сенатор М. Б. Веселовский, – здесь были: уменье ловко потопить баржу (с солью. – Л. Б.) и воспользоваться потоплением соляных амбаров»: баржу топили после того, как с нее была выгружена соль, а затопление вешними водами амбаров, стоявших на берегу, служило основанием для списания уже проданной соли (Цит. по: 72; 45). В 1864 г. в Нижнем Новгороде разразился грандиозный скандал, какого, по удачному выражению одной местной помещицы, «не бывало ни в одной Европе». В городе обитали два брата из дворянской фамилии Вердеревских, известные как «братья-разбойники», или «хлебосолы»: А. Е. Вердеревский, нажившийся, в качестве провиантского чиновника Военного ведомства, на поставках в армию во время Крымской войны гнилой муки, прозывался «хлебный Вердеревский», а В. Е. Вердеревский, председатель Нижегородской казенной палаты, в чьем ведении были соляные амбары, слыл за «соляного Вердеревского»; отсюда и прозвище – «хлебосолы». Казна имела на Окском берегу до 80 огромных амбаров, в которые и поступала соль с низовьев Волги. Поскольку амбары были на низменном берегу и весной подтоплялись, соль партиями продавалась на сторону и списывалась на счет сил природы. Но этого показалось мало, и в 1864 г. 25 пустых амбаров, в которых числилось 1,5 млн пудов (!) соли, «неожиданно» сползли в воду. Была назначена ревизия, а затем и следствие, тянувшееся четыре года. За это время зловредные нижегородцы успели сложить стишок: «Близко Нижнего утес / Вырос точно до небес; / А внизу амбаров ряд, / Тут казенной соли склад. / Соли добрый сберегатель / Вердеревский председатель / И помощник его Терский / Оказались оба мерзки. / Они каждою весной / Расправлялися с казной; / Соль грузили караваном, / Деньги клали по карманам…». Стишок, конечно, так себе, зато дело было столь славное, что в мае 1869 г. Вердеревского и Терского приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь, а полицмейстера Лаппо-Старженецкого – к исключению со службы. Прочие участники дела отделались легким испугом (163; 482–484).