Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Езжай, люцинер[48], мы ничого не знаем, — снова вмешалась мать, осторожно трогая мужа за рукав, отстраняя.
— Это ты мужикам балабонь! А мы казаки. Вы с-под нас землю вынимаете — вот это как, по-твоему!
Возмущение отца Рудиной было понятно. Если крестьянам новая власть дала землю, то у казаков только забирала.
— Детей совратили против родителей, — продолжал возмущаться он. — Чтоб бегали к вам, докладали! Первое счастье, коли стыда в глазах нет.
Я встал между ними:
— Мы сейчас уедем. Ответьте только: когда вы видели Любу в последний раз? Я ведь хочу найти того, кто ее обидел. — Я старался смотреть на мать.
— Сыщете аль нет, на все божья воля.
Брат Рудиной подвинулся ближе, встал против солнца, и тут-то я и узнал силуэт человека, который видел на Гадючьем куте в день приезда, хоть и мельком исо спины, но срисовал, как выражается Репин.
— Место, где ее нашли, Гадючий кут. Бывали там недавно? — я обращался только к нему.
— Не был, все скажут!
— Ничого мы не видели. И не знаем! — Мать снова замахала на нас руками. — Вам вещи Любы надобны, Стешка, иди, дай. И пусть едут.
Брат довольно быстро вернулся, неся небольшой фанерный чемодан. Я поблагодарил:
— Спасибо.
— За спасибо мужичок в Москву сходил, да еще полспасиба домой принес, — буркнула мать Рудиной.
— Спрошу еще, последнее. Жаловалась ли Люба на сердце? Или что вот в груди, — я показал, — вот здесь болит? Давит или, может, жжет, как огонь?
— Вещи дали мы, езжайте с богом, — Рудин махнул рукой, уводя жену и сына.
Поудобнее перехватив чемодан, я пошел было искать своих попутчиков и лошадей. Турщ с милиционером куда-то делись. Мать догнала меня уже за плетнем.
— Казака мово не суди, что он бает супротив власти. Горе, оно только одного рака красит. Ты спрашивал, хворала ли Люба. Было, в груди у ей кололо. Нюта, фелдшериха, ей давала пить траву.
Я спросил, что за трава, но она не знала.
* * *
Я прошелся по станице и вышел к реке. Куры клевали что-то у самой воды. У берега брала рыбу из ведра та самая вдова старшего брата, которую я заметил в доме. Руки ее покраснели от холодной воды. Чешуйки серебром блестели в ее волосах, на голых руках, на коже. И сама она была светлая, ладная. Теперь я рассмотрел ее лучше. Невысокая, неправильные черты, широковатый вздернутый нос, низкий круглый лоб — но все вместе создавало впечатление единственно возможной, удивительной гармонии. Крупные завитки волос, каштан с красноватым блеском из-под черного кружевного платка — неудивительно, вдова — смотрелись кокетливо. Победительно здоровая, яркие белки глаз, на скуле золотая кожа. Вся она — ладно собранный механизм, яркое украшение, уверенная, похожая на балованного ребенка, животное ласочку или пеструю уточку. Все делала быстро, легко. Поднимала ведро с рыбой, переступала ножками в ярких чириках без каблука. Отмахнулась от моей помощи с насмешкой — рази ты разбираешься? Я настоял.
— Ты из-за Любы до них приехал? Они не скажут. Люба ушла, так и отрезало.
— Вы иначе говорите.
— А я ведь с-под Кагальника. Муж меня от родителей увез. Жили под Врангелями — отец черного барона, — дачи там их да поля.
Вскинула глаза, они у нее как у козы — круглые, темные, а зрачок светлый. Кокетничала. Я откровенно любовался ею.
— Ох, муж любил меня! А сам высокий, огроменный. На ладони меня носил. Женой меня взять он против матери пошел, это у них тут как навроде против Бога. Бывало, мать его распекает — а он на лодку и — на реку! Так и рыбалит. Она умолкнет, он и возвернется, — говорила, посмеиваясь. Потом нахмурилась.
— А как казак нам фураньку[49] привез, убили мово мужа, значит, они в дом с ней прошли под божничку положить, так свекровь меня и не пустила спросить, как и что, я уж потом узнала.
Бросила рыбу, прищурилась.
— А мне вот сон был. Что я навроде поднялась и смотрю. На луну смотрю. И вижу, строй казаков идет чрез месяц. И все они радостные. А мово все нет. А потом вижу, идет позади, черный весь. Так и вышло. Убили. Я правдивые сны вижу. Ты сторожнее со мной говори, — добавила насмешливо.
— Чего ж так? — поинтересовался я.
— Моя бабка ведь, когда померла, крышу поднимали. Ведьмой была.
Покрутила серебряный перстенек с бирюзой.
— Красивое у тебя колечко.
— Это тоски камень. А венчальное кольцо с фуранькой привезли, так мне не отдали.
— Кто же не отдал, почему?
— Они, — кивнула в сторону дома, понятно, что говорит о свекре и свекрови. — Забрала Сама, с ключами на поясе. Дочка у меня была, померла. Так она и рада была.
— Что ты так, мужа ведь семья?
— А что же, ведь правда. Дочка это что же — шифоньер, то да се, на приданое расходы. И из семьи уйдет. А ведь сами богатые, деньга шелестит, чего жаться?
— Сейчас сложно небось им стало?
— Не бедствуют. Хотя и забрали у них много. Даже машинку швейную хотели взять, да мы ее в подпол спустили, забросали. Коня жалко, весь белый был, на лбу только пятнышко. Я его Дружочек звала, а отец ажно плакал, когда коней сводили. А когда мужа мово… так не плакал.
— Что же, все они тебя обижают? И Люба обижала?
— Люба — нет, с пониманием была. Я в клуб раз пошла. Она меня все уговаривала надеть красную косынку, но не по мне это. Они там про Бога, что, мол, его нету. Что мне душу марать? А как цари жили, это мне интересно. Я и пошла. Свекровь меня пыталась удержать, но теперь не старые времена. А не то, бывает, ей навроде покорюсь, а сама хамиль-хамиль, и утекла сторожненько.
— Тебя, пожалуй, и в старые времена было не удержать.
Уставилась нагловатыми темными глазами, пока я не почувствовал, как покраснели скулы. Усмехнулась, отвела взгляд. Ловко собрала рыбу. Взяла ведерко. Я перехватил, хотел помочь.
— Ни к чему, сил довольно. У нас тока Любаша хворая была. Слышала, ты спрашивал? Так было, поднимет тяжелое, аж задохнется. Я сподмогала.
— Жалко ее. Видно, хорошая была. Узнать бы, с кем она еще дружбу водила. Может, ты расскажешь? Или кто обидеть ее мог?
Устинья поставила ведерко, затянула платок.
— В Ряженом жадных-то псов, мужиков много. Може, кто и обидел.
— У Любы ребенок должен