Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шла за братом и удивлялась его незнакомой походке — хозяин идёт по земле.
Она не знает, как это случилось, но её буквально поднесло к золотистой церкви.
Она верит и не верит в жизнь после смерти и в высшее существо, сотворившее мир. Но пусть сегодня в прекрасном храме вслух прозвучит мамино лёгкое имя, пусть сегодня отслужат молебен за упокой маминой души, и люди, для которых нет земной суеты, тщеславия и лжи, а есть только жизнь очищения, несколько раз повторят «Оля» и словами укроют память.
— Я сейчас, — сказала она брату, шагнула в храм.
И сразу — музыка, с неземными голосами. Непонятная, чья-то воля повлекли её в глубь церкви. От ликов святых — вечность, в которой, вопреки логике разрушения, живы любимые.
Кто согревает её сейчас? Кто тянет её к музыке сквозь людей? Кто ведёт её по светящемуся коридору? Куда призывают её?
Мама?!
Марья замирает в колыбели звуков перед Богоматерью. Кто-то, кого она не видит, но ощущает, соединяет её с Богоматерью тёплым светом. Это её мать. И не её. Мать всех людей, потому что она — мать Бога. Но глаза — мамины, глубокие, с огнями внутри, из них в Марью переливается любовь — та самая, вечная… Это её мать. Они встретились. Наконец они вместе. И теперь никто никогда не разлучит их. Мамин голос. Не мамин. Голос вечности. О покое. О слиянии с народом своим. «Возлюби», — повторяется слово, отдаляется и снова возвращается к Марье. Голос мамы: «Я с тобой навеки. Я не умерла. Я здесь. И пойду с тобой туда, куда пойдёшь ты. Я — в тебе». Мама окутывает Марью тёплой пелёнкой.
Птицы кричат под куполом. И светлое тепло волнами омывает её.
— Что с тобой? Неужто от горя ударилась в религию?! Бедная ты моя, как же тебе было плохо, если ты обратилась к боженьке! — Голос Ивана заглушил птиц и отвёл от Марьи тепло — в храме прохладно.
Написала на листке мамино имя, отдала вместе с деньгами старушке за конторкой. Лицо у старушки — коричневое, в складках, как земля, в бороздах, отрешённое от людей. Наверное, эта старушка на всём белом свете одна.
Вышли за ограду кладбища и сразу попали в трамвайный звон и грохот. Дребезжат вагоны. Едут машины, бегут люди. Как удержать в себе маму?
Не любит Марья город. Камня домов не любит, мостовых не любит — они кажутся ей ледяными. Запаха бензина не любит.
Два несоединимых мира — Богоматерь в храме, земляника на могиле, и этот грохочущий мир, в нём не по себе.
— Нам сюда. — Иван нежно взял её под руку, повёл через трамвайные рельсы к стоянке машин, небрежно достал ключи из кармана пиджака, уверенно открыл голубой, блестевший новизной, маленький, горбатый «Запорожец», распахнул перед Марьей дверцу.
— Садись. — Дождался, когда она сядет, сел рядом. — Ты только не подумай ничего, я сам заработал. Я мечтал о машине с двенадцати лет: вырасту, разбогатею, куплю «коня»! И вот получаю гонорар за книжку. — Помолчал, сказал, волнуясь: — Я хочу сделать тебе подарок. Тут моя книга с дарственной надписью и деньги. Тебе полагается из первого гонорара. Если возьмёшь, будет мне удача. Мы были так неразлучны с тобой! Мне так не хватало тебя! — Иван выехал со стоянки на улицу и влился в поток машин. — Увидел тебя и будто побывал в нашем детстве, — говорит он мягко. — Помнишь, мы удили рыбу на «самодур»? — Июнь. Сухуми. У родителей съёмки. — На твои крючки сразу попадали рыбёшки, а на мои — никак, точно они были заговорённые. Однажды хозяин, забыл, как его звали…
— Дядя Зураб, — сказала она.
— Какая у тебя хорошая память! Дядя Зураб сказал: «Э, парень, сестре будет везти в жизни, а тебе — нэ!» Он так и сказал — «нэ»!
У дяди Зураба была одна нога. Единственное место, где он чувствовал себя надёжно, — в лодке. Мог проводить в ней целый день, и его не укачивало. Под солнцем, или в ветер, или в дождь одинаково он делал своё дело: снимал с крючков рыбину за рыбиной и складывал в сетку, плывущую следом за лодкой. Вернувшись домой, коптил и вялил рыбу. С этой работой справляться было тяжело. Протез натирал ногу, дядя Зураб уставал быстро, и у него на лбу и над верхней губой выступал мелкий пот, а глаза испещрялись красными прожилками. Ногу он потерял на войне. После операции очнулся оттого, что сильно чешется нога в подъёме. Изогнулся, с трудом преодолевая боль во всём теле, потянулся почесать, а ноги — нет.
— Вот тебе, сестра, народные приметы. Мне-то как раз и везёт: с институтом, и с книгой, и с машиной. Я думал, придётся ждать несколько лет, а папа устроил…
Дядя Зураб до войны был пастухом. Но разве на протезе заберёшься в гору?
Иван ведёт машину уверенно, точно всю жизнь — за рулём.
— Я так люблю город! — говорит возбуждённо. — Дома люблю на целый квартал, широкие улицы, грохот, запах транспорта. Даже светофоры люблю. — Он то и дело взглядывает на неё — быстро, по-детски радостно.
О дяде Зурабе Марья написала рассказ. Назывался «Нога чешется». Начало жизни — горы, солнце и козы, а дома — молодая жена Аушук с дочкой. Жена умерла в войну, осталась десятилетняя Сулико. Дядя Зураб один вырастил её и замуж выдал. Для дочки живёт он: дом поддерживает, рыбу коптит, виноград поливает — внуков побаловать. Да дочка — далеко, на севере! Приезжает лишь раз в году — на август. И в августе дядя Зураб свой дом не сдаёт. Приедет дочь, перестирает отцу одежду, от пиджаков до носков и одеял, перемоет окна и полы, настряпает ему редкостных блюд, которым научилась вдали от родины, и снова уедет. Увезёт с собой копчёную рыбу, гранаты, варенья — всё, что сможет увезти. Первые три месяца живёт дядя Зураб памятью о дочери и внуках-погодках — Аушук и Зурабе, а на четвёртый начинает нога чесаться. В непогоду, или когда устанет, или когда затоскует о дочке, чешется эта несуществующая нога, и сладу с ней нет, и ничем не снимешь зуд. Мечется тогда дядя Зураб в своём небольшом доме. От стенки к стенке кидает его — в немоту от боли, в безысходную тоску, никак не спастись. То сорвёт он протез и чешет культю, то снова пристегнёт и бьётся, как муха между стёклами. И чешется нога до тех пор, пока не приедет дочка Сулико в новый свой отпуск.
— Ты молчишь, Маша, а я хочу знать о тебе всё. Я, Маша, решил поменять твою комнату на квартиру — бывает же, старый человек хочет в общую! Получилось нехорошо, у меня — отдельная, а у тебя — комната. Ты посмотри бюллетени. Если попадётся такой вариант, я тут же подключу нужных людей в исполкоме. Слышишь?
— Слышу, — откликнулась она.
Завтракать Иван привёз её в Дом журналистов.
Домжур был тих и пуст. День, заканчивающийся в полночь, ещё не разогнался по-настоящему. Лениво носили себя по залу полусонные официанты, завтракали, доедая вчерашнее, как дома, по-семейному, усевшись группками в кружок, были хмуры и молчаливы.
Иван взял для себя и Марьи то же, что брали они: салат из кальмаров, заливную ветчину, пирожное и кофе. Усадил Марью за укромный стол, сел напротив. В зале было почти темно, Иван включил настольную лампу.