Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В-третьих, это сохранение шанса «индивидуального выхода» из сложившегося порядка. В течение многих столетий тоталитарные вожди полагали, что важнейшим элементом их диктатуры является закрытость общества и способность власти покарать любого отступника. С одной стороны, такая ситуация порождала рабскую покорность, но с другой — могла спровоцировать и отчаянное сопротивление. Сегодня российский политический класс считает правильным снизить градус возможного конфликта. Ему не нужно уничтожать своих политических оппонентов (хотя имеются и исключения), а достаточно просто «выдавить» их из общества и из страны. Этого можно добиться либо за счет ухода людей во «внутреннюю эмиграцию» (которая вполне допускается современными коммуникациями, легко создающими группы единомышленников, принимающих слова за действия и ими и ограничивающихся), либо просто за счет отъезда из страны. Мне кажется, что это самая значимая социальная технология, предложенная во времена В. Путина: открытые границы сегодня приводят не столько к проникновению в российское общество информации или практик, которые могут оказаться потенциально опасными для режима, сколько к оттоку тех, кто такие практики воспринял и потому стал враждебным нынешней власти. Если бы Советский Союз сумел научиться существовать в подобной среде, он практически наверняка дожил бы до наших дней — тем более что практика показывает: эмиграция сегодня не ведет к образованию «оппозиции в изгнании». В отличие от рубежа XIX и ХХ веков, люди, покинувшие страну, не воспринимаются внутри России как борцы за свободу и с ними не связываются никакие надежды — да и сами они довольно быстро переключаются на решение личных проблем или теряют влияние даже среди единомышленников. Таким образом, не тратя значительных дополнительных сил и ресурсов, политическая система делает широкое народное сопротивление ей во многом бессмысленным.
В итоге мы получаем свободное общество с авторитарной властью — симбиоз, всегда считавшийся невозможным с точки зрения современной западной социологической теории, но при этом, судя по всему, удивительно прочный и устойчивый, который может выживать не только в экономически благоприятные, но и в довольно сложные времена; в периоды не только масштабных успехов, но и существенных неудач.
Завершая этот сюжет, нельзя не коснуться совершенно особого характера той социальной группы, которая кристаллизовалась в постсоветский период в качестве правящей, — и речь сейчас не о кланах или группах интересов, а о чертах, указывающих на ее фундаментальные особенности. Если в большинстве не только развитых западных, но и успешно модернизирующихся незападных обществ всегда имеются несколько элитных групп (политическая, предпринимательская, интеллектуальная, военная и т. д.) то в России в период становления ее новой государственности они оказались не разделены. Большинство людей шли в 1990-е годы в политику для личного обогащения (это относилось и к федеральному, и к региональному уровню); параллельно предприниматели быстро начинали понимать, что деньги решают не всё, а подлинные влияние и безопасность в конечном счете приходят вместе с государственными должностями. Укрепление «вертикали» власти потребовало кооптации в нее значительного числа военных и представителей правоохранительных органов; по мере удовлетворения банальных потребностей «хозяева жизни» захотели стать «властителями дум» и начали скупать ученые степени и звания. Иначе говоря, власть не только презрела разделение своих «ветвей» — законодательной, исполнительной и судебной, — но и превратилась в единую корпорацию, где выполнение публичных обязанностей стало видом бизнеса, где деньги свободно конвертировались во властные полномочия и наоборот, где чины и воинские звания приобретались по мере роста даже в гражданской карьерной среде, а ученые степени добавлялись ко всему отмеченному почти автоматически.
Между тем сам этот факт лучше всего свидетельствует о несовременности российской политической системы. Корпоративизм в политике соотносится с нынешними демократическими практиками так же, как цеховая система в экономике соотносилась когда-то с мануфактурой и ее прогрессирующим разделением труда. Стремясь консолидировать властные полномочия, российская элита стремительно архаизируется, а эффективность ее деятельности снижается буквально по всем направлениям. При этом сам по себе разворот назад настолько нетипичен для в целом достаточного развитого общества, что сложно предположить, насколько масштабным он станет и насколько далеко зайдет.
Нынешний российский корпоративизм заметен практически во всем. Даже если обратиться к списку депутатов избранной (а фактически — назначенной) в 2016 году Государственной думы VII созыва, окажется, что из 450 депутатов 63 занимали не более чем за пять лет до избрания посты директоров промышленных и финансовых компаний, а 40 были их собственниками и совладельцами; 102 замещали должности в исполнительной или представительной власти различных уровней; 45 служили в армии или силовых ведомствах; 127 имеют ученое звание кандидата, а 60 — доктора наук[127]. Доход 28 депутатов за 2016 год превысил миллион долларов (максимальный достиг 678 млн руб.)[128] — и это после того, как власть стала говорить о том, что в парламенте не должны заседать миллионеры. Масштаб конвертации силы, власти и денег друг в друга, на мой взгляд, не требует комментариев. Россия после краткой (и в целом неудачной) попытки окунуться в современность (к которой в некотором смысле можно было отнести даже часть советской истории) возвращается к своему традиционному состоянию, в котором власть предельно консолидирована, в одних и тех же лицах проникает во все сферы и, конечно же, может практически всё. Чтобы понять масштаб различий со странами, которые обладают устойчивыми демократическими традициями, можно привести пример германского Бундестага 18-го созыва (2013–2017 годы), где из 630 депутатов до избрания в бизнесе на руководящих должностях работал (или владел им) 21 человек, в структурах исполнительной власти федерального и регионального уровня — 31, всего трое были кадровыми военными или спецслужбистами, степени доктора имеют 26 человек, а звание профессора — только двое. Можно также добавить, что миллионеров среди немецких парламентариев лишь 16, а самый преуспевающий депутат задекларировал за прошлый год доход в 390 тыс. евро[129]. Основная часть депутатов — партийные функционеры, юристы, работники некоммерческих организаций, а также журналисты; реальная сегментированность элит налицо. Зато в России и бизнес и власть сливаются в единую «элиту».
Эта «власть» и эта «элита», стоит признать, довольно открыты, так как постоянный приток кадров остается безусловной необходимостью — но отбор в них производится не на основе демократических принципов и даже не с учетом компетентности и способности эффективно руководить вверенным участком, а на основании личной преданности, сложившихся за предшествующую карьеру неформальных связей, а также родственных и семейных отношений с вышестоящим руководством. При этом сегодня в России по странной иронии судьбы переход от хотя бы минимально политизированного подхода к кооптации в элиты к сугубо «феодальному» принципу[130] именуется становлением «технократического» принципа организации власти[131], хотя к подлинной технократии новые назначенцы не имеют никакого отношения. История последних лет показывает, что таким образом создается механизм отрицательного отбора практически по всей вертикали власти: каждый руководитель стремится набрать в свою команду верных и лояльных людей, невзирая на их способности и квалификацию. Если, например, в Соединенных Штатах предложенный Д. Трампом новый генеральный прокурор Дж. Сешнс прямо заявляет членам Конгресса, что «человек в этой должности должен быть готов сказать “нет” даже президенту, если тот переступает [определенную] черту»[132], то в России все чиновники исходят из максимы, прекрасно озвученной несколько лет назад В. Чуровым, председателем Центральной избирательной комиссии: «А разве В. Путин может быть неправ?»[133]. По мере того как вся бюрократическая машина наполняется людьми, руководствующимися именно таким подходом, страна окончательно возвращается к архаическому состоянию, которое было наиболее привычно для нее на протяжении большей части истории.