Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре мы покинули отель, где Папа почему-то настойчиво кашлял, глядя, как Мамочка оплачивает счет, и покатили под дождем по бесконечной прямой дороге, идущей через сосновый лес. После вчерашней попойки Мамочка рассталась со своим имиджем американской кинозвезды и всякий раз, как мы обгоняли какую-нибудь машину, со стоном хваталась за голову: «О, Жорж, умоляю вас, запретите им сигналить; каждый гудок для меня — как обухом по голове. Скажите им, что я никто и звать никак!»
Однако Папа ничего не мог поделать: как только он прибавлял скорость, мы отрывались от задних машин, но приближались к впереди идущим, и это была неразрешимая задача, приводившая Мамочку в ярость, она готова была взорваться. А я тупо глядел на мелькающие сосны, силясь ни о чем не думать, хотя мне это плохо удавалось. Мы мчались вперед, мы стремились к нашей прежней жизни и одновременно оставляли ее позади, вот это как-то трудно было осмыслить. Наконец машина выехала из соснового леса и начала подниматься в гору по крутому серпантину, и тут я снова попытался сконцентрироваться на этой мысли, чтобы сдержать рвоту, но это мне не удалось, а Мамочку при виде меня тоже вырвало, и мы запачкали весь салон. На подъезде к погранпосту мы с ней были зеленые, как огурцы на грядке, и нас обоих трясло как в лихорадке. А Папа, наш верный водитель, был серый, как его китель. Он поднял все стекла в машине, чтобы нас не опознали, и в салоне завоняло вяленой селедкой, хотя мы ее и в рот не брали. К счастью, на границе нас не проверили: ни полицейских, ни пограничников на месте не оказалось. Папа объяснил, что нас оставили в покое благодаря общему рынку и соглашениям кого-то с кем-то, но я не очень-то понял, при чем тут рынок и почему он общий. Папу даже в роли шофера иногда трудно было понять.
Итак, мы оставили на погранпункте наши последние страхи и дождевые облака, зацепившиеся за верхушки горных хребтов, и начали спускаться к морю. Испания встречала нас ослепительным солнцем, лимузин плавно скользил на дороге, все стекла были опущены, и мы выгнали из салона мерзкие запахи тревоги и вяленой селедки, собрав следы рвоты с помощью пепельницы и Мамочкиных перчаток.
Чтобы избавиться от следов похмелья моего морячка и моей кинозвезды, мы сделали остановку на Коста-Брава и набрали на обочине охапки розмарина и тимьяна. Они оба сидели под оливковым деревом, подставляя незагоревшие лица солнечным лучам, смеясь и болтая, а я глядел на них и думал, что никогда в жизни не раскаюсь в том, что решился на это безумие. Такая дивная картина не могла быть следствием ошибки или неудачного выбора, а этот сияющий свет не вызывал никаких угрызений совести. И не вызовет — никогда!
Так писал мой отец в своем личном дневнике, который я обнаружил и прочел много позже. Уже после всего…
Истерия, биполярность, шизофрения — медики вытащили на свет божий все свои ученые термины, коими клеймят буйных сумасшедших. Вот и ее они заклеймили: и физически — упрятав в это мрачное невзрачное заведение, и химически — заставив глотать кучи таблеток, и юридически — объявив ее безумной и зафиксировав свое постановление на бумажке с кадуцеем. Они удалили ее от нас, чтобы приблизить к другим безумцам. То, чего я так боялся, во что не хотел верить, все-таки случилось — случилось в пламени и черном дыме пожара, который она сознательно устроила в нашей квартире, чтобы сжечь дотла свое отчаяние. Убаюканный мирным течением счастливых дней, я забыл про обратный отсчет, и он стал для меня ужасным пробуждением, роковым сигналом бедствия, который безжалостно разрывал ушные перепонки своим замогильным воем, оповещая о том, что пора спасаться бегством, что празднику пришел конец.
А ведь при рождении нашего сына, во время схваток и душераздирающих криков, Констанс, показалось мне, не проявляла никаких признаков своего буйного, неуравновешенного нрава. Я смотрел, как она нашептывает нашему только что спеленатому ребенку нежные пожелания, как приветствует его приход в наш мир, и находил эти банальные, но трогательные слова такими естественными, такими уместными в материнских устах, что эта нормальность меня успокоила. И пока наш сын был еще младенцем, ее причуды отступили на задний план, — не то чтобы они исчезли вовсе, нет, временами она говорила или делала нечто странное, но все это, в общем-то, оставалось почти в пределах нормы и не влекло за собой никаких тяжких последствий. Потом младенец стал маленьким мальчиком, который сперва едва держался на ножках и лепетал что-то неразборчивое, но очень скоро научился уверенно ходить и связно говорить, превратившись в сознательное существо, способное воспринимать новое и подражать взрослым. Она приучила его ко всем обращаться на «вы», ибо расценивала «тыканье» как прямой путь к панибратству со стороны окружающих; объяснила ему, что «вы» — это первый барьер безопасности в жизни, а также знак уважения, которое человек обязан проявлять ко всему человечеству в целом. Та к наш ребенок начал обращаться на «вы» ко всем подряд — к торговцам, к нашим друзьям, к гостям, к Мамзель Негоди, к солнцу и облакам, к предметам и стихиям. А еще она научила его кланяться и делать комплименты дамам. Что касается девочек, его ровесниц, она подсказала ему, что лучше всего выражать им свое почтение, целуя ручки, и это делало наши прогулки по улицам и в парках очаровательно старомодными. Нужно было видеть, как он бросал свое ведерко для песка, чтобы подойти к незнакомым девушкам, изумленно взиравшим, как он покрывает их руки поцелуями. Нужно было видеть тупые коровьи глаза покупательниц в универмагах, забывавших о списке покупок, когда этот малыш приветствовал их учтивым поклоном. Какая-нибудь мамаша при виде такого ритуала в недоумении оглядывалась на своего отпрыска, сидящего в колясочке с раззявленным ртом, обсыпанным крошками печенья, и спрашивала себя, что же это творится — то ли ее ребенок дефективный, то ли тот, чужой, чересчур креативный?
Он относился к своей матери с безграничным обожанием, и она так гордилась этим, что была готова на все, лишь бы он продолжал ею восторгаться. То, что дети выделывают на переменках с целью поразить товарищей, добиться их уважения или восторга, он проделывал перед своей матерью. Они соперничали в храбрости и оригинальности, стараясь развеселить друг друга, заслужить восхищение другого, превращая нашу гостиную то в стройку, то в развалины, то в спортзал, то в скульптурную мастерскую, прыгали, жгли, причесывали, вопили, ломали и пачкали — словом, вели себя как истинные безумцы. Иногда он хвастливо говорил ей, подбоченившись:
— Я не уверен, Мамочка, что вам это удастся, слишком уж это опасно, лучше вовремя остановиться, а значит, я выиграл!
— Никогда и ни за что, слышите?! Даже и не надейтесь! — кричала она в ответ и в последний раз подпрыгивала на стеганом диване гостиной, чтобы совершить полет над журнальным столиком и приземлиться на одном из низких кресел, под его аплодисменты и крики «браво!».
С такой же любовью наш сын относился и к Мамзель Негоди; было время, когда он не отходил от нее ни на шаг, вернее, ни на крыло. Он неотступно следовал за ней, подражая ее походке, плавным поворотам ее шеи, пытаясь, как она, «дрыхнуть стоя» и даже питаться тем же, что она. Однажды ночью мы застали их в кухне за совместным поеданием сардин из банки — оба были в масле с головы до ног (или до лап). Кроме того, он пытался вовлечь ее в наши игры.