Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, в отрезвляющем отчаянии, настигнувшем меня на исходе теплой каталонской зимы, родился замысел этого романа. Романа о молекулах и людях. О путях, которые мы выбираем, и развилках, которые проскакиваем, не замечая. И о том, куда приводят эти пути.
Эта книга опирается на мой жизненный опыт, потому что другого опыта у меня нет, и, разумеется, я не могу запретить немногим читателям из числа близких и далеких знакомых выискивать в персонажах романа черты реальных людей, но должна заметить, что подобные изыскания не имеют ничего общего с авторским замыслом. Эта книга – не автобиография, а нечто прямо противоположное. Она – попытка вышить по известной канве характера и пристрастий иной возможный рисунок судьбы, задействовать резервные, сигнальные пути и посмотреть, что же получится. Все совпадения с реальными обстоятельствами моей жизни заведомо второстепенны, значение имеют только различия.
Впрочем, довольно оправдываться, объясняться и забегать вперед. История завершена и должна говорить с читателем сама подобно византийской мозаике или хрупким и многословным витражам Сан-Шапели.
Город стоял на песках и был зыбок. Когда-то на этом месте плескалось древнее безымянное море, и нынешнее перешептывание песков казалось бледным отзвуком доисторического прибоя. Ветер и время размывали нестрогие очертания холмов. Город был молод и некрасив, пески придавали ему значительность. Серые бетонные коробки, обрамленные золотистой пылью, выглядели руинами древней цивилизации. Терриконы [5] на горизонте были величественны, как пирамиды. Город был молод, но казался вечным. Безбрежной далью колыхалось над ним белесое от жары небо. Город был неспокоен, ограничен, провинциален. Южен, многолюден, говорлив. Зачатый в лоне немецкого химического концерна конца девятнадцатого столетия, взращенный ударными темпами послевоенной индустриализации, он вырос посреди Дикой Степи на радость мировому потребителю анилиновых красителей. Город был – Вавилон, с поправкой на время, место и отсутствие обязательной башни. Пески вокруг – пустынны, безвидны, безлюдны. Неодушевленная, безгласная материя, перетерпевшая, перемоловшая миллионолетия в мелкую однородную зыбь.
Исподволь, поодиночке, на свой страх и риск в пески десантировались неприхотливые быстрые сорняки и постепенно замедляли бесконечное колыхание-перетекание. Длинные жесткие корни сплетались под землей в крепкую рыбацкую сеть. Текучая земная стихия медленно и лениво оседала в тенетах. Корни росли все глубже и гуще – растения тянулись к животворящим водоносным глубинам. Неудачники засыхали, удобряя своими останками голый голодный песок. Формировалась почва – легкий невесомый коричневатый налет на серо-желтых валах. Древняя стихия покорялась жизнеутверждающей наглости зеленых выскочек. Пески отступали, превращаясь в свалки и пустыри. Город становился похож на прочие города, но что-то зыбкое, тревожное, неуловимое продолжало висеть над ним невидимой, но осязаемой пеленой. Прах? Пыль? Пески засыпали, чтобы проснуться в следующем столетии или миллионолетии. Для мертвой стихии время не значило почти ничего. Только живое нетерпеливо. Город назывался Край.
Внутри городского автовокзала медленно сохли в кадках четыре высокие пальмы, изредка роняя откуда-то сверху острозаточенные лопасти лакированных листьев. Здесь было тихо и жарко, как в старом пустом аквариуме, оставленном на солнцепеке. Дважды в день громкоговоритель зачарованным женским голосом будил немногих разомлевших от духоты пассажиров: «…автобус на Счастье [6] отправляется со второй платформы… Повторяю… Автобус на Счастье…»
Построить дом, посадить дерево,
вырастить сына…
Любая ересь – это вывеска изгнанничества. Поскреби любую ересь, и увидишь проказу. Любая борьба с ересью предполагает именно эту цель: заставить прокаженных оставаться прокаженными. А с прокаженных что ты будешь спрашивать? Разъяснения тринитарного догмата? Научного обоснования евхаристии? Хочешь, чтоб они тебе доподлинно объяснили, что верно, а что ошибочно? Ох, Адсон, Адсон. Это игры для таких, как мы, для ученых. У простецов свои проблемы. И примечательно, что решают их они всегда неправильно. Так и попадают в еретики».
«Да, но зачем ученые их поддерживают?»
«Затем, что используют в своих играх, которых очень мало общего имеют с верой и чрезвычайно много общего – с захватом власти».
…Ездила в гости к коллеге родом из Лангедока. Пытаюсь представить, каково это: расти в доме, построенном четыреста лет назад, играть под деревом, которое посадил твой прапрадед. Иметь корни, уходящие вглубь, в века… Не получается. Под стенами Безье неизбежно вспоминается: «Убивайте всех, Господь распознает своих» [7]. Кажется, к этому workflow [8] рано или поздно естественным образом приходит всякий, ввязавшийся в борьбу с инакомыслием. Хотя и катары тоже были не ангелы, конечно, но именно удачной формулировке папского легата «посчастливилось» войти в историю.
Глаза у Филиппа потемнели, и он начал гневно рассказывать о грубости и жестокости парижан, разоривших и заливших кровью благословенный край. Для меня все это была «только история», для него и сейчас, восемьсот лет спустя, рана братоубийства еще кровоточила.
…Моя работа похожа на собирание мозаики. Каждый отдельный кусочек смальты почти ничего не значит, но, собранные в нужном порядке, они ложатся на стены собора сценами Страшного суда и райских блаженств, наполняют статичный, немного тяжеловесный рисунок движением света и текучим золотым переливом.
Конечно, результаты моего труда на экране монитора выглядят не так впечатляюще – квадратики и прямоугольники с непонятными аббревиатурами, беспорядочная россыпь стрелочек, соединяющая геометрические фигуры в произвольном порядке… Но поверь, для знающего взгляда в этой схеме заключено не меньше очарования и сложности, чем в византийских панно Торчелло. Впрочем, этот образ сколь прекрасен, столь и неточен. Но все-таки оставлю его тут. Не ради системной биологии, но ради сладостных и золотистых венецианских воспоминаний.